Три романа о любви - Марк Криницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кротов с покровительственной усмешкой наморщил нос.
— Да, да, брат, удивительно ты легкомысленный человек.
И, посмотрев с удивлением на Сергея Павловича, точно видел его в первый раз, он прибавил:
— Удивительно.
Он покачал головой и, аккуратно сняв с картофелеобразного красноватого носа золотые очки, не спеша протер их аккуратно сложенным носовым платком.
— Ты не обидься, брат, — продолжал он, и глаза его, прищуренные без очков, стали одновременно извиняющимися и наглыми, — я ведь тебе скажу по-родственному. Вот ты увидел меня, сейчас просишь папиросы. Это ведь в тебе черта. Ты не обидься.
— А чего же мне у тебя просить?
Кротов его всегда одновременно злил и забавлял своею склонностью к поучениям.
— Разве я тебе сказал, что ты у меня непременно что-нибудь должен был попросить?
Кротов сделал торжественно-насмешливое лицо.
Вошла сиделка Надя.
— А, пупочка, где пропадали? — весело осведомился Сергей Павлович.
Она делала вид, что не слышала обращенного к ней вопроса.
Кротов вздохнул.
— Пупочка, а ко мне пришли родственники навестить меня… брат жены… как же, как же…
— Оставь, — потихоньку сказал Кротов: — охота тебе…
— Пупочка, он говорит, что вы ему нравитесь.
— Глупости, — сказала Надя, — вечно вы с пустяками. Вам надо поставить температуру.
Сергей Павлович наслаждался угнетенным видом Кротова, который смущался присутствием каждой женщины, кроме своей жены. Сейчас у него горели уши.
Надя встряхнула градусник и сказала, подойдя к постели:
— Извольте.
Сергей Павлович сделал удивленное лицо.
— Зачем он мне?
— Поставить. О, Господи!
В одной руке она держала градусник, другую беспомощно опустила.
— Я не умею, — сказал капризно Сергей Павлович.
Она метнула боязливый взор в сторону Кротова. Вероятно, ее тоже сконфузил вид его снисходительно наморщенного носа и профессорские блестящие очки.
— Раньше умели, — сказала она строго. — Вот мука каждый раз с градусником.
— Вы поставьте ему сами, — разрешил Кротов.
— Да рубашка у них застегнута.
Она опять посмотрела боком на Кротова и положила градусник на стол.
Пока она расстегивала Юрасову ворот и ставила градусник, а он жаловался на холод, прошло бесконечно много времени, в течение которого у Кротова было такое выражение лица, как будто он присутствовал при исполнении какой-либо мучительной или крайне рискованной операции. Наконец, все кончилось благополучно. Но вдруг Сергей Павлович придержал Надю за талию.
— Теперь поцеловать, — сказал он.
— Господи! — судорожно уклонялась она, — и шевелиться-то им нельзя. Вот грех с ними! Кабы были здоровые, так бы и махнула! Каждый раз… Вот ведь мука мученическая!.. Вы не поверите, — обратилась она, вся пунцовая, со взбившимися на лбу белокурыми кудряшками, к Кротову, — сколько они моей крови выпили. Пустите же, Христа ради. Нехорошо. Смотрите: день! Им все равно, день ли, ночь ли. Пустите же, — хныкала она.
— Вот что значит градусник ставить, — говорил Сергей Павлович, крепко придерживая ее одною рукою за талию и пригибая к себе.
Кротов ерзал на стуле, не зная, куда спрятать глаза, и громко покашливал.
— Тебе это вредно, Сергей, — наконец, сказал он.
— Он говорит, что мне это вредно. А, Надя? Верно ли?
Она судорожно рассмеялась. На глазах ее выступили слезы.
— Пустите, — попросила она тихо и покорно. Она глядела ему в глаза с безмерным обожанием, готовая исполнить все по его приказу и умоляющая.
— Поцеловать! — строго и жестко сказал Сергей Павлович.
— При всех? — уговаривала она его.
— Он — родственник… брат жены… как же, — настаивал Сергей Павлович. — При нем можно.
— Видно, уж поцеловать? Да? — спрашивала она в мучительном раздумье не то Кротова, не то себя, не то — и больше всего — Сергея Павловича. — Вот ведь вы какой! Нельзя вам поставить ни градусника, ничего…
Ее голова в белой косынке на темени все ниже и ниже склонялась над его лицом. Похоже было, точно удав глотает кролика.
— Черт знает, что такое! — возмутился Кротов. — Я уйду!
Но его не слушали. Наконец, белое пространство палаты огласилось звучным, сочным поцелуем.
Согнувшись, закрывая локтем пылающее лицо, Надя выбежала из палаты. У Кротова бегали глаза с таким видом, как будто он считал себя в чем-то провинившимся.
— Вот, вот, ты всегда такой, — сказал он наставительно и с упреком, но лицо его внезапно расплылось в скверную усмешку, и он гадко, пискливо хихикнул. — Ах, ах! Этого я не понимаю. То есть, какое-то полное отсутствие задерживающих центров: увидел меня — давай папирос! Первую попавшуюся юбку — объяснение в любви! Это… это…
— В любви? — сказал строго Сергей Павлович. — Ты это называешь любовью?
Он хотел сделать презрительную мину, но вдруг задумался.
— А, впрочем… все ерунда.
— Можно? — спросил осторожно в дверях низкий, почти басовый голос Людмилы, сестры Сергея Павловича.
Кротов суетливо встал, все еще красный от стыда и смущения и подавляя гаденькую усмешку.
— Что это у вас такое? — сказала Людмила, входя и внимательно останавливаясь взглядом на лице мужа. — Что-то чересчур весело.
Первым долгом, входя куда-нибудь, где был ее муж, она внимательно изучала глазами его лицо. У них не было друг от друга тайн, и, когда они сегодня выйдут вместе из лечебницы, он ей расскажет о том, как Сергей Павлович целовал сейчас сиделку. Собственно, было бы правильнее даже сказать: должен будет рассказать, потому что она его спросит, почему он так странно при ее входе смеялся. И, конечно, ему попадет за этот смех, потому что с «их» точки зрения (читать: с ее) — такой смех «безнравственен». Он должен был бы негодовать и возмущаться, а он смеялся!
— Не унывает Сережа, — сказал Кротов, вздохнув и делаясь еще более жалким. — Так…
— Секреты…
Она угрожающе, таким знакомым, хищным взглядом посмотрела на мужа (о, этот взгляд Сергей Павлович знал еще по ранним впечатлениям детства! Он ничего хорошего не предвещал для Кротова) и истерически двинулась к брату, крепко притиснув его лицо сначала к губам, а потом к своему могучему бюсту. У нее был большой запас неиспользованных материнских сил, потому что у нее не было детей.
К брату же она в особенности была нежна, как, вероятно, никогда не была нежна даже к мужу, и это в ней сердило и возмущало Сергея Павловича.
— Я тебя должна предупредить, — начала она, — чтобы ты не волновался…
Но он уже не слушал ее. Поднялась огромная, мучительная радость. Он привстал. На него замахали руками.
— Клава! — крикнул он, — где же она?
Людмила торжественно вышла в коридор.
— Можно, — сказала она своим грубым голосом.
На пороге показалась маленькая фигурка Клавдии в черном.
Он впивался в нее глазами и протягивал руки. Как они смели держать ее там, в коридоре?
Но она несмело оглядывалась на всех.
— Нам, может быть, лучше выйти? — пробормотал Кротов, не двигаясь с места.
Людмила свирепо посмотрела на него и тотчас же с жестоким любопытством перевела глаза на Клавдию.
Клавдия, в густой вуали, неловко и виновато подошла к постели и остановилась. Ему показалось, что ее лицо болезненно и желто, как воск.
Она несмело протянула ему руку. Он смотрел на нее, страдая, готовый разрыдаться при виде этого ее униженного, несчастного вида.
Вдруг его взгляд упал на торжествующе-снисходительный и жадный взгляд сестры.
— Уйди! — крикнул он ей с ненавистью. — Что за благородные свидетели?
Холодно посмотрев на мужа, точно этот окрик относился к нему, а не к ней, она сказала:
— Что ж, выйдем.
И с таким видом направилась к двери, как будто у нее не было оснований надеяться, что в ее отсутствие не разыграется какой-нибудь глупости.
Кротов с заранее уничтоженным видом (такой вид у него был всегда, когда они оба бывали вместе), поплелся за нею.
Когда они вышли, Клавдия, не протягивая руки, тихо сказала:
— Прости.
Он возмутился.
— Оставь, пожалуйста, этот вздор! Что это, в самом деле, такое за безобразие? Она приходит и говорит: прости.
Он беспокойно метался, лежа на спине.
— Мне не велят только привставать. Ты… пожалуйста, нагнись. И потом подними это… вуаль.
Когда она открыла лицо, он ужаснулся: настолько она была желта.
— Ты заболела? — спросил он с тревогой и раздражением. — Что они с тобой делали?
Она молча и с удивлением смотрела на него, точно видела его сейчас в первый раз в жизни.
— Ты… ты? — спросил он.
В лице его изобразилась печаль и конфузливое недоумение.
— Ты не хочешь меня обнять? Все еще сердишься?