Воспитание Генри Адамса - Генри Адамс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Адамс был бы рад приписать отказ Рива его респектабельности и редакторским условностям, но, когда он послал рукопись в «Квотерли», оттуда тоже пришел отказ. Литературный уровень обоих журналов был не настолько высок, а статья не настолько безграмотной, чтобы энергичный и добросовестный редактор не мог бы ее отредактировать. В 1870 году Адамсу оставалось, заключить, что дело не в нем, а в английском характере, с которым он уже сталкивался в 1860-м и который он по-прежнему был неспособен понять. Как всегда, если союзник был нужен, радикалы открывали американцу объятия. Но-стоило ему попросить их об услуге, и респектабельные джентльмены тотчас показывали спину. Вынужденный внезапно покинуть Англию, Адамс в последний момент отослал статью в «Вестминстерское обозрение» и полгода ничего не знал о ее судьбе.
Он не прожил в Англии и несколько недель, когда из Баньи-ди-Лукки[511] пришла телеграмма от зятя: перевернулась карета, сестра получила ушибы, лучше приехать. Он выехал в тот же вечер и на следующий день был в Баньи-ди-Лукке. Столбняк уже дал о себе знать.
Последний урок — вся суть и предел воспитания — начался для него только тогда. За свои тридцать лет жизни он накопил много разнообразных впечатлений, но ни разу не видел воочию смерть. Природа еще не открылась ему — он видел лишь ее поверхность, лишь подслащенную оболочку, которую она показывает юности. Ужас от удара, нанесенного внезапно со всей грубой жестокостью случайности, тяготел над ним до конца жизни, пока, повторяясь вновь и вновь, не дошел до той черты, когда воля уже не способна сопротивляться, когда нет уже сил это вынести. Он застал свою сестру сорокалетнюю женщину — в постели из-за злосчастного происшествия с каретой, в котором она повредила ногу. Пока судороги сводили только челюсти, она оставалась такой же неуемной и блистательной, какой была средь беззаботного веселья в 1859 году. Но час за часом мышцы ее каменели, и через десять дней адских мучений, ни на минуту не теряя сознания, она умерла в конвульсиях.
Все мы много слышали и читали о смерти, даже видели ее подчас, и знаем наизусть сотни банальностей, которыми религия и поэзия тщатся притупить чувства и завуалировать страх. Общество бессмертно и может как угодно взбодряться бессмертием. Адамс был смертен и видел перед собой только смерть. И в этом благодатном, пышном краю она обретала для него новые черты. Природа словно радовалась смерти, играла ею, ужас смерти сообщал ей новую прелесть, ей нравились страдания, и она умерщвляла свою жертву, баюкая ее. Никогда еще она не была такой обольстительной. Стояло жаркое итальянское лето, солнце заливало улицы, рыночную площадь, живописных крестьян, и в неповторимых красках тосканской атмосферы Апеннинские горы и виноградники, казалось, вот-вот прыснут красным, как кровь, соком. Даже комнату, где лежала больная, не покидала радость жизни; там толпились друзья; ничто не нарушало мягкий полумрак; даже самой умирающей владело очарование итальянского лета — мягкое, бархатное его дыхание, юмор, мужество, чувственная полнота природы и человека. Она смотрела в лицо смерти, как большинство женщин, бесстрашно и даже весело, уходя в небытие, только подчиняясь насилию, как сраженный в бою солдат. Сколько их, мужчин и женщин, в этих горах и долинах сразила за тысячи лет природа, неизменно улыбаясь ликующей своей улыбкой.
Подобные впечатления не осмысляются и не фиксируются разумом; они относятся к сильнейшим эмоциям, и ум, который воспринимает их, не тот, который способен рассуждать; он, надо полагать, наделен иными свойствами и принадлежит иной части нашего «я». Первое серьезное осознание поступка природы — ее отношения к жизни — обрело форму фантома, кошмара, обезумевшей стихии. Впервые в его жизни рухнули театральные декорации, возведенные чувствами; ум ощутил себя обнаженным, вибрирующим в пустоте, где бесформенные потоки энергии и неспособная к сопротивлению масса сталкивались, кружили, растрачивали и изничтожали то, что эта энергия создала и совершенствовала веками. Общество утратило реальность, оно стало пантомимой марионеток, а его так называемая философия растворилась в элементарном чувстве жизни и наслаждении этим чувством. Обычные болеутоляющие средства, предлагаемые социальной медициной, сказались явной подделкой. Лучшим, возможно, был стоицизм; религия — наиболее человечной; но мысль о том, что какой бы то ни было личный бог мог получать удовольствие или выгоду, подвергая ни в чем не повинную женщину страданиям, какие способен причинить лишь человек извращенных наклонностей или охваченный безумием, не укладывалась в сознании. Нет, чем такое кощунство, уж лучше голый атеизм! Бог, возможно, и был Субстанцией, как учит церковь, но он не мог быть Личностью.
Нервы Адамса были натянуты до последней степени и уже не выдерживали напряжения. Друзья отправились с ним путешествовать по Швейцарии, и он остановился на несколько дней в Уши, надеясь, что в новом окружении восстановит утраченное равновесие, ибо неисповедимая тайна власти случайности превратила мир, всегда казавшийся реальным, в фантасмагорию, в пародию на чудовищные видения, рожденные собственным ужасом. Он убедился, что не знает мир, — и чтобы понять это, ушло двадцать лет! Понадобилась вся красота Женевского озера, раскинувшегося внизу, и отрогов Альп, возвышавшихся вверху, чтобы вернуть себе ощущение сущего мира. Впервые он на мгновение увидел Монблан таким, какой он есть, — хаосом, игрой неуправляемых и бессмысленных сил; и только после многих дней полного отдыха к нему вернулась прежняя иллюзия, созданная его чувствами, нетронутая белизна снегов, великолепие сияющей на солнце вершины, бесконечность небесного покоя. Природа снова была добра, Женевское озеро ослепляло небывалой красотой, а очарование Альп противостояло любым ужасам. Но тут хаос овладел человеком, и, прежде чем иллюзия природы полностью восстановилась в сознании Адамса, иллюзия Европы внезапно исчезла, и на ее месте возник новый, неизведанный мир.
4 июля Европа еще жила мирной жизнью, 14 июля Европа уже была ввергнута в хаос войны.[512] Всеми владело чувство беспомощности и растерянности, но даже будь вы король или кайзер, вы вряд ли нашли бы достаточно сил, чтобы справиться с хаосом. Мистер Гладстон был ошеломлен не меньше Адамса; император Наполеон находился в таком же замешательстве, как они оба, а Бисмарк и сам не знал, как это у него получилось. Поначалу война не сыграла должной роли в воспитании Адамса — слишком свежа была рана, нанесенная смертью близкого человека, чтобы предать ее забвению и думать о смерти, грозящей из-за Рейна. Только оказавшись в Париже, он почувствовал приближение катастрофы. Провидение не размахивало affiches,[513] извещая о трагедии. Но у всех на глазах Францию, сорвавшуюся с якоря, несло по неведомому потоку к еще более неведомому океану. Стоя на краю тротуара Бульваров, можно было видеть не хуже, чем находясь бок о бок с императором или во главе армейского корпуса. Впечатление складывалось трагическое. Народ, по всей видимости, воспринимал войну, как воспринимали ее при Людовике XIV[514] или Франциске I[515] как вид декоративного искусства. Французы с их художественной натурой всегда смотрели на войну как на вид искусства. В обиход его ввел Людовик XIV, Наполеон I усовершенствовал, Наполеон III с неизменным успехом занимался им в том же духе. В июле 1870 года война в Париже походила на оперу Мейербера.[516] Невольно возникало желание наняться в статисты. Каждый вечер в театрах спектакли, согласно приказу, прерывались; весь зал, согласно приказу, вставал и, согласно приказу, пел Марсельезу. Почти двадцать лет Марсельеза была под запретом, и ее не разрешалось исполнять ни под каким видом. Теперь полк за полком шел по улицам под громкое «Marchons!»,[517] а стоявшие на тротуарах не рвались подтягивать. Казалось, правительство вытащило патриотизм из своих кладовых и раздает его по несколько грамм per capita.[518] В свое время Адамс видел, с каким тяжелым сердцем его народ решался на войну, он помнил, как шли на фронт полки — они не пылали восторгом, напротив, были угрюмы, встревожены и сознавали всю тяжесть создавшегося кризиса. Парижане словно сговорились не замечать кризиса, хотя и понимали, что он неизбежен. Это был урок для миллионов, но он оказался для них слишком сложным. Внешне Наполеон и его министры и маршалы вели игру против Тьера[519] и Гамбетты.[520] К чему она приведет, они знали не больше любого стороннего наблюдателя. Мог ли Адамс предвидеть, что всего через год-другой, когда он станет говорить о своем Париже и его вкусах, слушатели будут только смеяться ему в лицо экая детская слепота!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});