Маленькая жизнь - Ханья Янагихара
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя, конечно, полностью оно не пропадало. Но хотя бы отдалялось — уже не преследовало тебя, как привидение, дергая за рукав, прыгая перед носом, когда ты пытаешься его не замечать, претендуя на твое время, на твое внимание, так что думать о чем-то еще становилось невозможно. В неучтенные мгновения — перед тем как заснуть, перед посадкой на ночной рейс, когда для работы не хватает бодрости, а для сна не хватает усталости — они снова давали о себе знать, и тут надежнее всего было воображать белый экран, огромный, неподвижный, залитый светом, и держать его в уме подобно щиту.
После избиения он неделями пытался забыть Калеба. Прежде чем лечь, он шел к двери в квартиру и, чувствуя себя довольно глупо, пытался силой воткнуть старые ключи в новые замки, чтобы убедиться, что они не вставляются, что он снова в безопасности. Он устанавливал и переустанавливал новую сигнализацию в квартире, такую чувствительную, что даже пробегающие тени вызывали у нее обеспокоенный писк. А потом лежал с открытыми глазами в темной комнате и сосредоточенно забывал. Но это было ужасно трудно — его обступали и кололи бесчисленные воспоминания прошедших месяцев, их было слишком много. Он слышал, как голос Калеба ему что-то говорит, он видел, с каким выражением Калеб смотрит на его раздетое тело, вспоминал жуткую безвоздушную пустоту падения в лестничный пролет и сжимался в узел, закрывал уши руками, зажмуривался. В конце концов он вставал и шел работать в свой кабинет на другом конце квартиры. К счастью, ему предстояло участвовать в важном процессе; он был так занят целыми днями, что у него почти не оставалось сил еще о чем-то думать. Некоторое время он почти не появлялся дома — два часа на сон, час, чтобы принять душ и переодеться, — пока как-то вечером у него не случился приступ на работе, сильный, впервые. Уборщик, работавший по ночам, обнаружил его на полу, вызвал охрану, охранники позвонили президенту фирмы, человеку по имени Петерсон Тремейн, а тот позвонил Люсьену — только Люсьену он в свое время давал инструкции на случай чего-то подобного; Люсьен позвонил Энди, а потом вместе с президентом приехал в офис, и там они оба дожидались Энди. Он видел их, видел их ботинки, и, даже задыхаясь и извиваясь на полу, он все-таки пытался найти силы, чтобы попросить их уйти, уверить их, что все в порядке, что его просто надо оставить в покое. Но они не ушли, и Люсьен нежно обтер его рот от рвоты и держал его за руку, и он был смущен почти до слез. Позже он все повторял, что это ерунда, так часто бывает, но они заставили его отдохнуть до конца недели, а в понедельник Люсьен объявил, что они будут отправлять его домой в разумное время: в полночь в рабочие дни, в девять вечера в выходные.
— Люсьен, — раздраженно сказал он, — это смешно. Я не ребенок.
— Джуд, поверь мне, — ответил Люсьен, — я убеждал остальных членов правления, что тебя следует и дальше гнать как арабского жеребца на балтиморской скачке, но по какой-то непостижимой причине они обеспокоены твоим здоровьем. А, и процессом. Почему-то они считают, что, если ты заболеешь, мы не выиграем дело.
Он упорно спорил с Люсьеном, но без толку: в полночь свет на его рабочем месте вдруг выключался, и он в конце концов смирился и стал уходить домой, когда ему велели.
После случая с Калебом он почти утратил способность общаться с Гарольдом; любая встреча с ним превращалась в пытку. Это осложняло визиты Гарольда и Джулии, которые к тому же участились. Он был в ужасе оттого, что Гарольд застал его в таком виде: когда он думал о том, что Гарольд видел его окровавленные штаны, спрашивал о детстве (это настолько очевидно? Просто поговорив с ним, люди понимают, что произошло столько лет назад? Как же тогда скрыть все так, чтобы никто не замечал?), ему делалось до того дурно, что приходилось бросать все дела и ждать, пока пройдет. Он чувствовал, что Гарольд старается обращаться с ним так же, как раньше, но что-то изменилось. Гарольд больше не приставал к нему с нападками на «Розен Притчард», больше не спрашивал, каково ему потворствовать должностным преступлениям. И уж точно больше ни разу не заикнулся о том, что он может найти себе пару, жить с кем-то вместе. Теперь он задавал вопросы про самочувствие: как он? Как его здоровье? Как ноги? Он не слишком утомляется? Он часто пользуется креслом? Нужна ли ему какая-нибудь помощь? Он всегда отвечал абсолютно одинаково: в порядке, в порядке, в порядке; нет, нет, нет.
А еще Энди вдруг возобновил свои ночные звонки. Теперь он звонил в час ночи, и в клинике, куда он теперь являлся чаще прежнего, раз в две недели, Энди не был похож на себя и обращался с ним тихо и вежливо, отчего ему становилось не по себе. Энди осматривал его ноги, считал порезы, задавал все обычные свои вопросы, проверял рефлексы. И каждый раз, придя домой и выгребая мелочь из карманов, он обнаруживал, что Энди тайком сунул ему визитную карточку специалиста, психотерапевта по имени Сэм Ломан, с надписью: «ПЕРВЫЙ СЕАНС ЗА МОЙ СЧЕТ». Карточка оказывалась у него в кармане постоянно, каждый раз с новой запиской: «ДЖУД, РАДИ МЕНЯ» или «ОДИН РАЗ, И ВСЕ». Эти карточки напоминали надоедливые печенья с предсказаниями из китайского ресторана, и он всегда их выбрасывал. Намерение Энди казалось ему трогательным, но при этом утомительным, бессмысленным; с тем же чувством он всякий раз заменял пакет под раковиной после визитов Гарольда. Он шел в кладовку, где хранил в ящике сотни спиртовых салфеток и бинтов, стопки марли и десятки упаковок с лезвиями, собирал новый пакет и приматывал его в положенном месте. Как использовать его тело — это всегда решали другие, и, даже зная, что Гарольд и Энди пытаются ему помочь, он позволял чему-то детскому и упрямому в себе сопротивляться: нет, он сам решит. Он ведь и так почти не контролирует собственное тело, как они могут лишать его еще и этого?
Он говорил себе, что все в порядке, что он пришел в себя, что равновесие восстановлено, но на самом деле понимал: что-то не так, он изменился, он на грани. Вернулся Виллем, и хотя он не знал о произошедшем, не видел Калеба, не застал его унижения — он позаботился об этом, сказав Гарольду, Джулии и Энди, что никогда больше не станет с ними разговаривать, если они хоть словом кому-нибудь проболтаются, — он все равно теперь стеснялся Виллема, старался не попадаться ему на глаза. «Джуд, ох, ужас, — сказал Виллем, когда, вернувшись, увидел гипсовую шину. — Ты точно в порядке?» Но гипс — это была ерунда, самая нестыдная деталь, и на мгновение ему захотелось сказать Виллему правду, рухнуть ему на руки, как он никогда не делал, и зарыдать, признаться во всем, попросить его о помощи, попросить, чтобы он сказал, что по-прежнему любит его, даже вот такого. Но, конечно, он ничего подобного не сделал. Он давно уже послал Виллему длинное письмо с подробным враньем про автомобильную аварию, и, воссоединившись, они заболтались допоздна, обсуждая все на свете, кроме того письма, и Виллем не пошел домой и заснул вместе с ним на диване в гостиной.
Но жизнь продолжалась. Он вставал по утрам, он ходил на работу. Он одновременно стремился к людям, чтобы не вспоминать про Калеба, и сторонился людей, потому что Калеб напомнил ему, как он не похож на человека, как неполноценен, как отвратителен, и ему было стыдно оказываться в кругу других людей, нормальных людей. Он представлял свои дни так же, как представлял ступени, когда у него болели и немели ступни: он сделает шаг, и другой, и еще один, и в конце концов дела пойдут лучше. В конце концов он научится складывать эти месяцы в свою жизнь, принимать их и жить дальше. Ему не привыкать.
Начался процесс, и он его выиграл. Люсьен не уставал повторять, какая это грандиозная победа, а он знал, что так оно и есть, но испытывал по этому поводу лишь панику: а теперь что ему делать? У него уже были новые клиенты — банк, — но эта работа была рассчитана на долгую перспективу, на кропотливый и скучный сбор информации, а не на бешеную круглосуточную деятельность. Он останется дома, один, и его мысли не будут заняты ничем, кроме истории с Калебом. Тремейн лично его поздравил, и он знал, что этим следует гордиться, но когда он попросил Тремейна сильнее его загрузить, тот только рассмеялся.
— Нет, Сент-Фрэнсис, — сказал он. — Ты отправляешься в отпуск. Это приказ.
Он не отправился в отпуск. Он поклялся — сначала Люсьену, потом Тремейну, — что отправится непременно, просто сейчас не может. Но все происходило так, как он и опасался: он готовил ужин дома или шел в кино с Виллемом, и вдруг перед глазами вставала одна из сцен с участием Калеба. А потом появлялись другие воспоминания — о жизни в приюте, о годах с братом Лукой, о времени, проведенном у доктора Трейлора, о том, как его сбивает машина: белое сияние фар, его голова резко дергается вбок. Память заполнялась образами, ведьмами, которые требовали внимания, хватали его, царапали своими длинными, острыми пальцами. Калеб выпустил наружу что-то, всегда сидевшее в нем, и теперь он не мог заманить этих тварей обратно в подземелье — теперь он ясно осознавал, как много времени он проводит, сторожа свои воспоминания, сколько сосредоточенности это требует, какой ненадежной все это время была его власть над ними.