Уйди во тьму - Уильям Стайрон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Этот дядька вечно посылает меня куда-то среди дня, когда солнце, — сказал один из них; он улыбался, и у него были усы цвета его кожи.
Я чувствовала его запах — острый, как от дикого лука, растущего в тени; мне хотелось до него дотронуться. Она всегда говорила, что я никогда не должна звать их «дамы», а надо говорить «женщины», и когда мы с зайкой возили стирку к Ла-Рут, в сумеречной пыли копошились цыплята, и я чувствовала этот запах, глядя на двоих бедолаг, — у них была синеватая кожа, и я подумала, как странно они будут выглядеть на фотографии. Дверь закрылась, другая открылась, и я оказалась в баре, где было не на двадцать градусов прохладнее, а на тридцать или сорок, и я чихнула, и пот исчез с моей спины. Бар был почти пуст. От холода меня проняла дрожь, я снова чихнула, но бармен с лицом форели ничего не сказал, вытирая бар.
— Сухое мартини, пожалуйста, — сказала я.
Я села на красный кожаный табурет, который пошатывался. Молотком работали где-то внутри; я чувствовала запах джина. По радио говорили про бомбу, но я не слушала, — подумала, может, дадут музыку: «Schlage doch, genunschte Stunde»[31], где голос взмывает все выше и выше, трагический, как ночь без звезд, — так Гарри и я… я нащупала часы в сумке, провела по ним, лежавшим у меня на коленях, пальцами, по нужным кнопкам и рычажкам. И я подумала: «Неужели нет таких часов, чтобы можно было завести навечно? Что, если мы задремлем среди пружин, колесиков, винтиков и рычажков, и все они встанут, остановятся, — тогда наше чрево будет убито, мы услышим роковую тишину, страшное трепыхание и рывок на восток, вместо того чтобы ввысь». Потом я посмотрела на свое лицо в дрожащем мартини, а тут появился солдат и сел рядом со мной. «Не тони, — подумала я, — это в прошлом». И он сказал:
— А я не видел вас тут раньше? Вы не живете рядом с Принцем? По-моему, я видел вас тут раньше.
Он был смуглый и красивый, но когда он открывал рот, зубы у него были гнилые, и от него пахло чесноком, а я пыталась думать, я молчала, глядя на него в зеркало. После первого глотка кое-что произошло: оно возникло в моем чреве. Когда я была девочкой, я думала — это понос, а она сказала: «Прочитай про это на упаковке от „Котекса“». Потом я вышла и села на крыльце с Моди и смотрела на залив, думая о смерти. Солдат сказал:
— Так видел я вас тут?
Я повернулась и сказала:
— Да, я живу недалеко, на авеню.
— Откуда вы? По манере говорить, похоже, вы с Юга. Я служил в Форт-Брэгге. Это в Северной Каролине.
— Нет, — сказала я, — я англичанка. Я из южной части Англии. Точнее — из Дорсета.
— Вы говорите с этаким акцентом. Немножко.
Он положил на бар руку — под ногтями у него была грязь, а я подумала, как он мог служить в армии с такими зубами. Я сказала:
— Нет, это английский акцент!
— Вам холодно? — сказал он. — Вы трясетесь. Хотите, дам свой мундир?
— Нет, спасибо, — сказала я, — мне вполне уютно. — Я еще глотнула мартини, чувствуя, как жидкость заливает мне глаза. «Нет, — подумала я, — нет».
— А я не видел вас тут с Тони — как же его фамилия? Чеккино? Мы с Тони учились в государственной школе номер два…
Но я сказала: «Нет», — и повернулась к нему.
— Нет, — сказала я, — я не знаю никакого Тони Чеккино. Я иностранка. Я из Дорсета, что в Англии, приехала навестить тетю и дядю Лакорацца.
— Вы не похожи на итальянку, — сказал он, — вы выглядите скорее как если бы вы были, может, из Ирландии или Германии.
— Я из Тосканы, — сказала я, — они там все тощие. Я из Перуджи, а когда мне было четыре года, родители переехали в Дорсет, в Англию.
— Перуджа не в Тоскане, — сказал он, — к тому же Лакорацца — это сицилийская фамилия.
— Да ладно, — сказала я, отворачиваясь, — много ты знаешь.
Он положил свою руку на мою, но я ее отдернула.
— Не мучай меня, детка, — премило сказал он, — разве я не видел тебя с Тони Чеккино? Ты же знаешь Тони.
Но все, казалось, снова началось: вода подступала, и шуршали крылья. С минуту я вообще не могла думать. Что? И когда? Возможно, он видит, как у меня трясутся пальцы, и «Боже, — подумала я, — не дай мне так страдать»; они подошли так спокойно по темневшему песку, мои бедные бескрылые; как могли они это вынести и испортить этот день? Они степенно и неспешно шуршали за стенами своими крыльями, такими же бесполезными, как волосы. Я дрожала, думая: «Нет, нет», — и были невысказанные слова, которые я старалась не произносить или не думать о них весь день: «И неужели он снова не придет? И неужели он снова не придет?» Нет-нет, он мертв. Неразбериха. Ноя могла лишь произнести:
— Нет. Тони нет. Я не знаю никакого Тони.
Но ведь зайка не умер! Шуршание отсутствовавших на крыльях перьев, нелетящих крыльев, все они степенно расхаживали в сгущавшихся сумерках. «Как ты можешь быть такой, Пейтон? — сказал он мне. — Неужели ты не видишь, какой ты нам наносишь удар? Неужели не видишь? Что ты хочешь, чтобы я сделал? Я не твоя горничная. Это же сотрудничество: не твоя зависимость от моей, так называемой, здоровой, успокоительной силы. Иногда я думаю, что ты такая же пикантная, как так называемый фруктовый торт». Что я имела в виду, говоря, что он подтолкнул ту девицу, — ведь он так сказал. И мне это было просто невыносимо после такого — мы напились у Алберта Берджера, и я чувствовала, что тону, погружаясь в летнюю ночь, а Алберт Берджер, протирая очки, прогнусавил: «Эрнст Геккель — ты его никогда не читала, красотка? По сравнению с ним Спенсер — осел, трус и карлик; ну кто, кроме Эрнста, знал абсолют: Бог — это автомат для молитв, газообразное позвоночное?» Я чувствовала, что тону под воздействием жары и джина, однако в мозгу у меня звенели колокола, и я вспомнила: «Как долго, Господи, ты будешь вечно скрываться, неужели твой гнев будет жечь как огонь?» «Запомни, — сказала я Алберту Берджеру, — как краткосрочно мое время». И встала и пошла по прокуренной и наводненной болтающими очкастыми лицами комнате в поисках Гарри. Он целовался на кухне с девушкой-беженкой; ее звали Марта Эпштейн, и рука его лежала на ее заду, и я возненавидела всех евреев. И он сказал: «Извини». «Извини меня», — сказал он. Он сказал это мне, стоя на коленях, а у меня в мозгу по-прежнему звонили колокола, и я тонула, и я понимала: что-то не в порядке с Землей. Что-то во мне было не в порядке, и это что-то отказывалось прощать, и я считала — навсегда; я сказала: «Ты занимался этим, а я тонула — вот что ужасно. Я никогда не прощу тебя». Я тонула: тем летом было еще жарче, чем этим, и я была по горло в жаре; я могла умереть, увидев его руку на ее заду, но не простить, — разве это не хуже? Под конец он сказал: «То, что так расстраивает тебя, ну, это вообще не что-то существенное, это сидит в тебе, раз ты полна такой горькой мстительности». И я понимала, что он прав: такое мелкое ренегатство, как он выразился, не должно было сильно задеть. Он был прав, и я ненавидела его за это, раня не столько его, сколько себя: его руки на ее заду, обтянутом блестящим черным атласом, — я видела, как волоски на его пальцах топорщились, будто усики бабочки, и эти его пальцы ночью и днем стояли у меня перед глазами. Если бы я не тонула, я бы так не ненавидела, я бы простила, но жара и джин действовали: потом я даже целовала сонного на вид пьяницу на глазах у Гарри, хотя он, по-моему, был парень со странностями: мы оба столько выпили, что были как слепые, и я, по-моему, даже проникала языком ему в рот. Вот это подействовало на меня и в баре — не Марта Эпштейн, а то, что я тону. Я не могла думать, и солдат сказал: «В чем дело, крошка?» — но перья снова зашуршали и длинные ноги спокойно, небрежно шаркали по песку; я не могла думать — только вспоминала, и я вспомнила, как лежала в Дарьене с Сандерсом — мы лежали, оба голые, на террасе, разговаривали о Дороти Сэйерс, и у нас была целая кварта виски с мятой; потом он не дождался, когда я буду готова, и мне было больно — вот тогда я впервые увидела птиц, живых, а не во сне, как они собирались плотной массой — точно метелка из перьев — на лугу, под кленами. Я закрыла глаза, чтобы не видеть уродливого коннектикутского солнца, и я понимала, что отплачиваю Гарри за его такое маленькое ренегатство, я тонула на террасе, а когда спала потом, видела во сне, что тону. А сейчас я подала сигнал — помахала одним вытянутым пальцем, и бармен принес мне еще одно мартини.
— Разреши, я заплачу, детка, — сказал солдат, дыша чесноком.
— Нет, благодарю вас, — сказала я.
— Да ну же… скажи нам свое имя, детка, — сказал он.
— Меня зовут Мэри, — сказала я, — Мэри Риччи.
— Приятно познакомиться, Мэри.
— Мне тоже, — сказала я.
— А меня звать Микки Павоне.
— Рада познакомиться с тобой, Микки, — сказала я.
— Куда ты сегодня вечером идешь? — спросил он.
— Мне надо встретиться с Гарри, — ответила я.
От мартини у меня заболели зубы; где-то стучали молотком, и штукатурка сыпалась между стенами. Я начала понемногу тонуть: вода была не столько во мне, как если бы я ее наглоталась, а вокруг меня, не касаясь меня, — она блестела от блуждающих, но ярких окружающих огней. Свет словно плескался в окна, в зеркало, отчего воздух казался опаловым и вроде молочным; однако не эта вода представляла для меня беду, а мой мозг — вода, как и птицы, была вне меня и даже далеко, на границах моего сознания стояла, но не угрожая мне, подводная стена — мне хотелось не думать о ней.