Кавказские повести - Александр Бестужев-Марлинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, Лилия, ты лучше всякого сновидения; я ненавижу этих чародеев, этих коварных Армид!* Они бог весть куда заносят сердце в мыльном своем пузыре, мыкают его сквозь тридевять чудес и высаживают на берег, на котором все возможно, кроме полного наслаждения, где счастие убегает уст, как волны су раба*. «Добрая ночь!» — говорила ты прощаясь? Но думала ль ты, Лилия, так невинно, младенчески произнося эти слова, что они падут семенами бури в грудь мою? Счастливица! ты не ведаешь, засыпая без тоски и пробуждаясь без сожаления, сколько раз твой милый образ прилетал возмущать мою душу! какие блестящие и ужасные мечты лелеяли и топтали мое сердце! То одеяло тяготело надо мной как свинец, то постель волновалась как море, то изголовье дышало пламенем. И все ты, Лилия, носилась перед очами неотступно по черной туче ночи и сквозь алый полусвет зари, ты, очаровательница, со своей холодною красою, с кудрями, веющими около словно колосья северного сияния, с улыбкою словно луч месяца, играющий по льду, с голубыми вечно кроткими очами…
Но я пробужден жаждою, неутолимою жаждою неги… Куда ж ты скрылась, Лилия? Где ж найду ответ любви моей? Воля моя не сблизит с тобою; самый сон не может придать тебе пылкости. Внушать, а не делить любовь рождена ты, а я хочу целого Юга, целой Африки любви. Не для меня мерные ласки, не для меня счетные поцелуи. Жажду пить наслаждения через край и до капли, — пить не напиться! О, дайте мне черных, бездонных глаз, которые поглощают сердце в звездистой влаге своей, дайте уст, которых ароматное дыхание упояет пламенем, дайте вздохов, освежающих лучше ветерка в зной лета, дайте слез восторга, сладких, как роса медвочная, и отрадных, как спасение друга, дайте поцелуев, которые расплавляют кровь в нектар, улетучивают тело в душу, уносят душу в небо!., долгих поцелуев с трепетом страсти, с нежными угрызениями! Испытала ль ты, Лилия, всю сладость поцелуя, эту высокую поэзию чувств, это девственное, хотя не душевное, наслаждение, не отравляемое ни страхом, ни раскаянием, — наслаждение, в котором сливаются все заветы и обеты любви, все надежды и воспоминания блаженства; миг, в который ощущение разнообразно, воздушно, как мысль, и сладостно, как самозабвенье; святыня, которою творец подарил одного человека? Да, Лилия! полюби меня, как я люблю, и ты разделишь со мной эту роскошную тайну, сердцем на сердце, сбросив прочь все украшения, кроме своей стыдливости. Новый Прометей, я передам тебе огонь, похищенный с неба*, и каждая искра его вспыхнет на тебе новою прелестию. Второй Пигмалион*, я…
Я безумствую. Скорее можно одушевить мрамор, чем лед!..
Тихие воды глубоки!
Что, если?..
Пустая надежда — родовое имение глупцов!
Молчи, молчи, бедный разум.
Сентября, — дня, 1834.
Крепко устал я. От ночи к ночи не слезал с коня. Фуражировка была очень удачна*; мимоходом спалили три аула; раза два был в жаркой схватке. Застрелил одного шапсуга* из пистолета; он кинулся на меня с шашкою, но заряд иголок вместо пули прошил кольчугу и самого чуть не насквозь. Спасибо за эту выдумку кабардинскому абреку*, Адли-Гирею. «Надо бить зверя, не портя шкурки», — говорил он; чертовская расчетливость!
Насилу дочел сейчас четвертую песнь Дантова «Paradiso»[176]*. Отчего так пышен твой ад мучениями и так скучен твой рай иносказаниями, padre Dante?[177] Не оттого ли разве, что имя Лилии вкрадывалось везде вместо Беатрисы и ее глазки сверкали между стихами твоими? Не хочу верить проклятому англо-итальянцу, который доказывал, что Дант под заглавным В con IСЕ[178] подразумевал владычество Австрийской империи (ведь он был проповедником и пророком ее в своей родине!)*. Едва ли тот, кто написал:
Beatrice mi guardo con gli occhi pieniDi faville di amor, cosf divini,Che, vinta mia virtu, diedi le reni,E quasi mi perdie con gli occhi chini.
Беатриса глядела на меня очами, полными стольбожественных искр любви, что моя твердостьпредалась бегству; даже потупленные взоры ееменя мертвили!* —
едва ли, говорю, он мыслил об отвлеченностях и посылал свои огнепернатые стрелы на ветер! Впрочем, воображение поэта всесильно*: оно претворяет свечку в звезду утреннюю, кроит радужные крылья айгела из пестрого плаща. Не разрушайте хрустального мира поэта, но и не завидуйте ему. Как Мидас, он превращает в золото все, к чему ни коснется; зато и гибнет, как Мидас, ломая с голоду зубы на слитке*.
Вследствие сего я бы посоветовал одному человеку зарубить на носок, — а этот человек едва ли не сам я, — что обыкновенные котлеты гораздо выгоднее для смертного желудка, чем золотые котлеты, и что на земле милее кругленькая Ангелика, нежели недоступный неосязаемый ангел.
Кстати об аде: научите меня, почему география человеческих предрассудков заключила его в сердце земли? О самолюбие, самолюбие, где ты не повторяешь себя! в чем не находишь своего микрокосма и тождества. Однако же и рай в сердце человека, а он ищет его над головою.
…Отдай мой рай, отдай мой ад,Отдай мне молодость назад!*
Вечером, день после.
Кто мне даст голубиные крылья слетать на темя Кавказа и там отдохнуть душою? Не знаю сам, отчего к ним жадно стремятся мои взоры, по них грустит сердце. Не там ли настоящее место человека?.. Там он не на земле, но уже выше земли, в природе, но уже обнимает природу сверху и широким образом. Хребет гор — достойное подножие человеку, достойный порог небожителей. Но взгляните туда, — только в девственной ризе снегов дерзает земное величие всходить на небо: прекрасный иероглиф довечного завета, что только чистой душе дано вкусить неба, душе, которая смогла оледенить пары земных страстей священным холодом благоговения, убелила их раскаянием и молитвой и превратила свой тленный венок из земных наслаждений в лучезарное сияние мысли, в царственный венец, осыпанный молниями откровения!
Нет, я не достоин вас, главы Кавказа! Моя одежда не снег бесстрастия, а грозовое облако…
Но орел ширяется выше туч, а он младший брат моей мысли: ей нет высоты недолетной.
Я ваш поклонник, если не гость, любимцы солнца! Вам дарит оно первый росистый поцелуй и последний прощальный взор свой. Вам и я посылаю приветы на заре и по сумеркам; вами любуюсь, когда золотое солнце и звезды серебряные горят на голубом щите неба.
Свежи цветы твои, Кавказ, живительны ключи; дубровы тенисты; но не одно величие твоих огромов*, не одна прелесть растений, не только удальство твоих детей заманивают к тебе: нет, пытливый ум любит тебя, как приют столь дивных тайн, столь высоких дум!.. Воображение силится понять рев водопадов и шепот пещер, разверзающих, как сфинкс, гортань свою*, хочет выкопать из циклопеанских гробниц* имена стлевших там героев, вглядеться, в туманном зеркале древности, в лица давно мелькнувших поколений, может быть предков наших, и жаждет прочесть на изломе скал, брошенных как надгробья над веками хаоса, чудную летопись мирозданья.
Гляжу на перламутровую цепь гор — и не могу наглядеться. Скажите, чего тут нет? Расскажите, что есть тут? Невозможно. Дно ада, опрокинутое на землю, обломки рая, одичалого беглеца с берегов Тигра*. Холмы — бархат ковров хорасанских*; ледники, граненные как хрусталь воображения; зубчатые, волнистые вершины — прелестная корона земли, затаившая в себе все звезды ночи, все рубины зари, все золото солнца, сродненные во что-то неизъяснимо прекрасное, и это что-то сливается с синью небес, мерцает сквозь дымку отдаления, — и вот исчезло, и вот возникло опять бледной радугой облаков, — и не облака ль это столпились горами? не горы ли разлетаются подобно парам? Все так неясно, так неопределенно, так безгранично: высокий идеал романтизма!
Очень люблю Кавказ, люблю мою родину, люблю тебя, Лилия, — и как люблю! Но в созерцании гор, — не знаю, чем это делается, — сплавлено для меня все мое былое, настоящее и будущее. Вот, кажется, бронзовый конь Петрова монумента гордо скачет передо мной по утесам, и звезды брызжут из-под копыт. Вот величавый Кремль вырастает из холма, и муравленые, узорчатые башенки* его распускаются в высоте золотыми маковками. А там, а здесь, вблизи и вдалеке, перед глазами и в сердце, опять ты, очаровательница, — всегда ты!
Но печальны все эти образы, повиты крепом и кипарисом. для меня вчера и завтра — два тяжкие жернова, дробящие мое сердце. И скоро, скоро это бедное сердце распадется прахом: я это предчувствую; недаром бой часов по ночи стал будить меня иногда, словно стук заступа в гробовую кровлю. Заснуть навек, умереть? Так что же! Сейчас приди за мной смерть, и я подам ей руку с приветом… Обнаженная жизнь моя — такой же остов, как она сама; живой, я свыкся уже с ночью и с сыростью могилы. Тому красна жизнь, у кого настоящий миг плавает всегда в радостях, как роза пиршества в благоуханном фалерне*, у кого перед очами летает вереница надежд; а у меня одно забытье — наслаждение, одно сомнение — надежда. Провидение дает человеку в пору счастья удовольствия, а в пору злополучия — мечты; но судьба давно пожрала первенцев моего сердца, — а другие изменницы покидают меня сами. Нет услышания моим мольбам, на зов мой нет ответа! Разлука передо мной, и около, и за мною — горькая разлука с родиною, с радостями жизни, с милою душе.