Дюма - Максим Чертанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жалел, потом начал бояться за себя — «его бросят к ногам Андре, поставят на колени и вынудят униженно признаться в преступлении, после чего убьют, словно собаку, палкой или кинжалом» — и уже сам не понимал, любит или ненавидит свою жертву, а она беременна… Он идет к Руссо с претензиями: «…у моего преступления две причины: первая — это вы… Заклинаю вас, господин Руссо, скажите мне, откуда эта мука, снедающая меня уже неделю, — от голода, разрывающего мне внутренности, или от угрызений совести, обжигающих мозг. Я зачал дитя, господин Руссо, я зачал дитя ценой преступления; и что теперь, скажите мне, я должен рвать на себе волосы в горьком отчаянии, кататься по земле, вымаливая прощение, или, подобно той женщине в Писании, должен сказать: „Я сделал то, что делают все на свете; кто сам без греха, тот пускай бросит в меня камень“? Вы, наверное, испытывали то же, что я, господин Руссо, так ответьте на мой вопрос, скажите мне, скажите — естественно ли для отца бросать свое дитя? (Руссо сдал в воспитательный дом пятерых детей. — М. Ч.)
Не успел Жильбер выговорить последние слова, как Руссо побледнел еще сильнее Жильбера и пролепетал, совершенно изменившись в лице:
— По какому праву вы так со мною разговариваете?
— Да потому, что, когда я жил у вас, господин Руссо, в мансарде, где вы меня приютили, я прочел то, что вы писали об этом предмете; вы же сами провозгласили, что дети, рожденные в нищете, должны отдаваться под опеку государства; ведь вы же всегда считали себя порядочным человеком, хотя сами не побоялись бросить детей, которые у вас родились».
Руссо (Дюма пародирует его «Исповедь») отвечает, что его толкнула на это нищета: «…когда я покинул своих детей, я понял, что общество, которому ненавистно чье-либо превосходство, будет всякий раз бросать мне в лицо напоминание об этом, как позорный упрек; тогда я оправдался с помощью парадоксов и десять лет жизни посвятил тому, что поучал матерей, как воспитывать детей, — это я-то, не справившийся с собственным отцовством! — а родине давал советы, как воспитывать сильных, честных граждан, хотя сам был слаб и развращен. Но настал день, и палач, мстящий от имени общества, родины и сирот, палач, который не мог расправиться со мной, расправился с моей книгой и сжег ее[18] как позор, пятнающий страну, как рассадник заразы. Выбирай, думай, суди: хороши ли были мои поступки в жизни? Дурны ли были мои советы в книгах?.. Что ж, я сам решил этот вопрос в сердце своем, и сердце, бьющееся у меня в груди, сказало мне: „Горе тебе, безжалостный отец…“
На этих словах Руссо, привставший в своем кресле, рухнул на сиденье.
— И все-таки, — продолжал он надтреснутым голосом, в котором слышалась мольба, — и все-таки я не был настолько виновен, как можно подумать: я смотрел на мать, лишенную детей, плоти от плоти ее, видел, что она при моем сообщничестве забывает о них, как забывают звери о своих детенышах, и говорил себе: „Бог даровал матери забвение, значит, так ей на роду написано“».
Руссо убедил Жильбера: если у мужчины есть деньги, он обязан жениться. Но дать денег не может — у самого нет. Жильбер выпрашивает деньги у Бальзамо, признается Андре, предлагает брак, сует деньги, та отказывает: «…у моего ребенка есть только мать, понимаете? Пускай вы насильно овладели мной, но отцом моего ребенка вы не будете!» Он в ответ читает нравоучения: «Не думал я, что женщина, которой предстоит стать матерью, заботится о чем-нибудь ином, кроме будущности своего ребенка» — и уже только ненавидит жертву: «Нельзя допустить, чтобы этот ребенок достался ей, чтобы она научила его проклинать мое имя. Напротив, пускай она знает, что ребенок живет, проклиная имя Андре». При дальнейшем чтении видно, что автору, Дюма или Маке, поведение и мотивация Жильбера представляются нормальными, а отказ Андре жить с насильником — аморальным: любопытно, конечно, была ли тут какая-то житейская подоплека, уж не предлагал ли Дюма брак Катрин Лабе?
Жильбер решил уехать в Америку, но перед тем украсть ребенка. Андре родила: «…она заранее ненавидела дитя, существовавшее только в ее воображении, она желала ему смерти, но теперь, когда она услышала, как оно плачет, ей стало его жаль. „Бедняжка мучается, — подумала она и тут же сама себе возразила: — Какое мне дело до его страданий. Я и сама несчастней всех на этом свете“. Ребенок снова заплакал, еще пронзительнее, еще горше. И тут Андре почувствовала, как в ответ на этот плач в ней поднимается голос тревоги; невидимые нити словно притягивали ее сердце к крошечному покинутому существу, заходившемуся в крике…» Жильбер украл сына, воспитывать, конечно, не стал, отдал кормилице и, переполненный сознанием своего благородства, уехал. (Это несколько напоминает то, как поступал Дюма с обоими своими детьми.) На этом кончается линия Жильбера, но не страдания Руссо. На собрании масонов он слушает кровожадные речи Марата:
«— Благодарю вас, господин Марат, — сказал Руссо. — Только, просвещая народ относительно его прав, не побуждайте его к мести, ибо, если он однажды начнет мстить, вы сами, быть может, придете в ужас от его жестокости.
На губах Марата мелькнула мрачная улыбка.
— О, если бы этот день наступил при моей жизни, — мечтательно протянул он, — если бы мне посчастливилось увидеть этот день…»
Марат становится одним из центральных персонажей — воплощенное зло, «жаба», «гадюка», он хочет учинить революцию немедленно: «Ждать, всегда ждать! Вы ждете уже семь столетий… Посчитайте-ка, сколько с тех пор умерло поколений, а потом попробуйте еще раз избрать девизом слово „ждать“! Господин Руссо говорит нам об оппозиции, какой она была в великий век, когда в обществе маркиз и у ног короля ее представляли Мольер с его комедиями, Буало с его сатирами и Лафонтен с его баснями. Ничтожная и немощная оппозиция, не продвинувшая ни на пядь дело освобождения человечества… Довольно с нас поэтов, довольно теоретиков, нам нужны дела, поступки! Мы уже три века пичкаем Францию лекарствами; довольно, пришло время хирурга… Бунт, даже если будет задушен, просветит людские умы больше, чем тысяча лет наставлений, чем три века примеров; он если и не повергнет, то просветит королей — а это много, этого довольно! Лесорубы, лесорубы, беритесь за топоры…»
Тут вмешивается язвительный Бальзамо:
«— Вы поносите поэтов, а сами говорите метафорами, более поэтичными и цветистыми, чем у них! Брат мой, — продолжал он, обращаясь к Марату, — вы же взяли эти фразы из какого-нибудь романа, который пописываете у себя в мансарде… Знаете ли вы, что такое революция? — осведомился Бальзамо. — Я видел их раз двести… Со времен гиксов[19] и до наших дней свершилось, наверное, не менее ста революций. А вы жалуетесь на порабощение! Выходит, революции ни к чему не ведут. А почему? Да потому, что все, кто делал революции, страдали одним недостатком: они спешили. Разве Господь, направляющий людские революции, спешит? Ждите, господа, ждите благоприятного момента…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});