Собрание сочинений. Том 6 - Петр Павленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1946–1951
К роману
Воропаев с завистью читал письма друзей с фронта о Вене и других местах. Ему было завидно, что его там не было, что он не видел этого.
Советская власть раскрывает человека не только смолоду. Советская власть владеет секретом раскрыть человеческие таланты в любой момент жизни его — хотя бы за час до заката.
Спор Воропаева с Скороб[огатовым]
— Что такое идея? Это представление о деле, воображение дела — только и всего. Одних идей мало. Голое воображение и получится. Нет, та лишь идея хороша, которая реально конструируется, которую можно исполнить, как музыкант исполняет по нотам произведение. Ноты, черточки — и вдруг гармония, звуки, волнение.
Я уважаю идеи, которые пахнут кирпичом, гвоздями, краской. Я хочу, чтобы материальное стояло на уровне идейного. Вы помните, как Сталин назвал наших писателей — инженеры человеческих душ? Он не назвал их ни поэтами души, ни ее художниками. Он назвал их строителями, работниками, исполнителями, а не сочинителями, не выдумщиками. Бросьте идею в жизнь, как семя в почву, — и если она не даст ростка, значит, это не идея. Идея, которая не может, не в состоянии стать делом, лжива по сути своей. Это мираж идеи…
Если писатель — инженер души, то его книга — выкройка, проект, расчет новой души, которой время появиться. И если книга никого не создала по своему образу и подобию, то она — ничто.
Николай Островский, который писал гораздо хуже Леонова или Бахметьева, тем не менее — великий писатель, он создал Корчагиных, так же как Фадеев — Левинсонов, а Шолохов — Мелеховых.
Кто сильнее из трех — Корчагин, Левинсон или Мелехов? Я считаю, что Павел Корчагин.
Творить — это не значит воображать или представлять, а означает строить, создавать, сооружать. Это нечто материальное, это нечто, гораздо более важное, чем так называемые идеи.
Заря едва прорезывалась сквозь низкие тучи. В нолях бил перепел, а в небе, еще мокром, но уже манящем смутной голубизной, слышался веселый крик журавлей, тот светлый, далеко слышный крик, которого в старину желали запорожцы своим избранникам, вручая им атаманскую булаву:
«Дай тобi боже, — говорили они, — лебедйний вiк, а журавлйний крик». Крик вечной вольности стоял в небе…
А на востоке, за морем, уже грузно засинело, как перед бурей, и небо стало опускаться к воде, почти касаться ее своим провисшим дряблым брюхом.
Должно быть, там уже грохотало.
Слон, покрытый древесиною кожи.
Тело, как и лицо, бывает умным, глупым, нахальным и деликатным.
Звук пронесся, ныряя, как стриж.
Звуки шли стаей, как птицы.
Звук вырвался вверх, как цветной резиновый шар, и бесследно исчез в небе.
Змея сначала лежала, свернувшись в клубок, потом, потягиваясь, подняла голову и на мгновение замерла, нервно шелестя тонким жалом.
Детали его лица были смонтированы вокруг носа и как бы всецело подчинены ему.
Главной чертой ее лица были губы. Она играла ими неутомимо, как глазами.
Закованный в гипс Воропаев напоминал разбитую статую.
Инстинктом опытного фронтовика Воропаев почувствовал, что люди сильно устали.
Ветры, как ночные воры, прыгали с гор на крышу дома, оголтело грохотали на ней, а потом разбегались по нижележащим садам, сталкивая между собой сонные деревья.
Путешествие — один из видов бессмертия. Путешествуя, живешь временами до себя и временами после себя.
— Воздух у нас здесь как музыка, живо так дает о себе знать, разнообразно, — то пахнет хвоей, то мимозой, то просто теплой влажной землей или вдруг таким горячим парным укропом повеет, как на огороде, а потом, будто припев повторит опять какой-нибудь запах — сосны или там моря, что к данному случаю больше подходит. Ну вот, сиди только, и вдыхай, и догадывайся, что откуда. Ну, я вам говорю, чистая музыка, еще даже лучше.
Прошлое меняется под влиянием настоящего.
Новые события окрашивают прошлое каждый раз в новые цвета, то удаляя, стушевывая его, то, наоборот — решительно приближая даже наперекор логике.
Я читал «Киевскую Русь» акад[емика] Грекова, книгу яркого темперамента и отличной исторической зоркости, но сюжетно неровную, как бы второпях скомканную, без плановой величавости широкого эпического полотна, к чему нас приучили русские историки от Карамзина до Ключевского, — и недописанные, но возбужденные к жизни догадками историка, картины давно прошедших дней вдруг явственно встали перед глазами.
В ее произношении русская речь поражала обилием свистящих звуков. Самой популярной буквой была «с».
Жгуты дождя свисали с крыш.
У него были пестрые фазаньи глаза.
Леса клубились на холмах.
Слепому и свет — темнота (из письма Горевой).
Не каждая мина в бок, не каждый осколок в лоб.
Из письма Горевой: В ответственные моменты своей жизни, неважно, будут ли они радостными или печальными, — большие люди выигрывают даже во внешности. Они становятся значительнее, выше, дороднее, даже красивее. А мелкие становятся даже ниже ростом. Ответственное событие как бы вбивает их в землю.
Недоверие заменяет NN наблюдательность.
— Петухи с мальчишескими голосами и апоплексическими гребнями.
Моя душа как будто сделана из бумаги — ее сожмешь в кулак, и она больше не разжимается.
Ночное темное море с бесчисленными огоньками рыбачьих лодок напоминало звездное небо.
Сердце человека пускает корни всюду, где бы оно ни отдохнуло. Всюду, где ни живет человек, он оставляет самого себя. Поэтому много ездить — это все равно, что часто менять привязанности. Человек может разменяться в путешествиях, истаскаться, как истаскиваются ловеласы.
Пропадающий след крохотных облаков.
В рисунке гор ни одной цельной линии, все в движении.
Она глядела на него, прищурясь, точно слова его были освещены солнцем и резали ей глаза.
Никогда не требуется строгой законченности, если она не ведет к высокой цели.
Скорее отдаю предпочтение работе грубой, чем гладкой.
— Нельзя, бабушка, нельзя.
— Чего нельзя, милый, того и на свете нету.
Белые чайки с голодным детским плачем кувыркались вдогонку за пароходом, с трудом одолевая привычными крыльями относящий их назад встречный ветер.
— А земля такая, что дите в ней выросло бы, только посади.
Такими «виртуозами» расписал комнату, что любо-дорого.
Ночь с ее теменью, с холодной пересыпкой мелкого дождя.
— Налей стервецу, авось подавится, — сказала она.
— Приходит домой пьяней вина…
— Подошел и хлоп его по физиономии лица.
— Лодырь ты с головы до ног.
Собирается, как медведь на пляску.
— Я на острие момента.
— Смотри, Ваня, не выходи за рамки.
— Сердце может быть близоруким, как глаза. У тебя близорукое сердце.
— Не то денежки, что у бабушки, а то, что за пазушкой.
— Постепенная женщина.
Одно из самых печальных недоразумений жизни заключается в том, что человеку очень редко удается жить подле близких и родных ему по духу людей.
Серебристо-сиреневая пена глициний. Светло-малиновые сучья иудина дерева. Пепельно-сиреневые горы.
Серебристо-пыльные оливы. Волнистый синий силуэт далекого мыса.
Соловые ослики.
Сумрак, изрезанный полосками света из-за ставень.
Пепельно-сизая равнина моря.
Голубой пламень неба.
Золотисто-темный мрамор.
Желтые цветы отбрасывают на землю синюю тень.
Голубой цвет прохладен. Голубые и синие тона внутри султанских дворцов создают впечатление утра или вечера, прохлады и тишины.
Вдруг за степью что-то ярко и остро вспыхнуло, точно крикнуло.
— Цистерна взорвалась, — сказал кто-то шопотом.
— Иду и чувствую — ослаб. Ребро за ребро западает, цепляется.
Что-то есть грустное в близко придвинутом прошлом.
Новый край надо изучать с глазу на глаз.
Я умею думать, только исходя из своей России. Пока новые впечатления остаются еще только впечатлениями, пока только собирается материал для размышлений, мне кажется, что я человек «вообще».