Игра в бисер - Герман Гессе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вопреки совету Кнехта, он настаивал на том, что надо предпринять какие-то шаги; не в силах покорно и бездеятельно ожидать удара, он взвинтил себя до высшей степени нетерпения и нервной возбужденности, чем вызвал молчаливое осуждение своего друга. Поэтому решено было послать слуг в несколько домов, где Тито бывал у своих сверстников и товарищей. Кнехт обрадовался, когда госпожа Дезиньори вышла, и он остался с другом наедине.
– Плинио, – сказал он, – у тебя такое лицо, словно ты уже хоронишь своего сына. Он не маленький ребенок и не мог ни попасть под машину, ни объесться волчьих ягод. Возьми же себя в руки, дружище! Пока сыночка нет дома, разреши мне ненадолго вместо него взять в учебу тебя. Я наблюдал сейчас за твоим поведением и нахожу, что ты не в форме. В то мгновение, когда атлет неожиданно оказывается под ударом или под давлением, его мускулы сами собой производят необходимые движения, растягиваются или сокращаются и помогают ему овладеть положением. Так и ты, ученик Плинио, в то мгновение, когда ты почувствовал удар, – или то, что преувеличенно воспринял как удар, – должен был применить первое средство защиты при душевных травмах и вспомнить о замедленном, тщательном дыхании. Ты же вместо этого дышишь, как актер, который должен изобразить крайнее потрясение. Ты недостаточно хорошо вооружен, вы, миряне, по-видимому, совершенно по-особому уязвимы для страданий и тревог. В этом есть нечто беззащитное и трогательное, порой же, когда дело идет о подлинном страдании и мученичество имеет смысл, – даже величественное. Но для повседневной жизни такой отказ от обороны – негодное оружие; я позабочусь о том, чтобы сын твой был вооружен лучше, когда ему это понадобится. А теперь, Плинио, будь добр, проделай вместе со мной несколько упражнений, чтобы я убедился, действительно ли ты все окончательно забыл.
С помощью дыхательных упражнений, проделанных под его строго ритмическую команду, Иозеф отвлек друга от самоистязания, после чего тот согласился выслушать разумные доводы и подавил в себе страх и тревогу. Они поднялись в комнату Тито; Кнехт с удовольствием разглядывал разбросанные в беспорядке вещи мальчика, взял с ночного столика у кровати книгу, заметил торчащий из нее листок бумаги и вот – это оказалась записка с весточкой от пропавшего. Кнехт со смехом протянул листок Дезиньори, и лицо Плинио тоже посветлело. В записке Тито сообщал родителям, что сегодня рано утром уезжает один в горы и будет ждать нового наставника в Бельпунте. Он просил извинить ему эту небольшую вольность, он разрешил ее себе, прежде чем его свобода опять будет столь досадно ограничена, ему ужасно не хотелось проделать это короткое, но чудесное путешествие в сопровождении учителя и в роли поднадзорного или пленника.
– Я вполне его понимаю, – заметил Кнехт. – Завтра я последую за ним и застану его уже на месте, в твоем загородном доме. А теперь прежде всего ступай к жене и сообщи ей, в чем дело.
Остаток дня в доме царило веселое и спокойное настроение. В тот же вечер Кнехт, по настоянию Плинио, коротко рассказал другу о событиях последних дней и о своих двух беседах с Магистром Александром. В этот вечер он записал также примечательный стих на листке, хранящемся в настоящее время у Тито Дезиньори. Повод к тому был таков.
Перед ужином хозяин ненадолго оставил Кнехта одного. Он увидел шкаф, набитый старинными книгами, который привлек его любопытство. Он вновь испытал удовольствие, почти забытое за долгие годы воздержания, на него вновь повеяло теплом воспоминаний о студенческой поре: стоять перед незнакомыми книгами, наугад брать то один, то другой том, если позолота или имя автора, формат или цвет переплета тебя поманит. С приятным чувством он сначала пробежал глазами названия на корешках и убедился, что перед ним беллетристика девятнадцатого и двадцатого столетий. Наконец он вытащил одну книжку в вылинявшем холщовом переплете, название которой – «Мудрость браминов"22 – привлекло его внимание. Вначале стоя, потом присев на стул, он перелистывал книгу, содержавшую сотни поучительных стихов, любопытное смешение болтливой назидательности и настоящей мудрости, филистерства и подлинной поэзии. В этой забавной и трогательной книге, как ему показалось, отнюдь не было недостатка в эзотерике, но она была запрятана в грубую скорлупу доморощенности, и как раз самыми приятными были не те стихотворения, что всерьез стремились запечатлеть мудрость, а те, в которых, излилась душа поэта, его человеколюбие, его способность любить, его честный бюргерский склад. Со смешанным чувством почтения и веселости Кнехт старался проникнуть в смысл этой книги, и тут ему на глаза попалось четверостишие, которое ему понравилось и которое он с удовлетворением прочитал и с улыбкой приветствовал, словно оно было ниспослано ему для этого именно дня. Вот оно:
Мы видим: дни бегут и все вокруг дряхлеет,Но нечто милое за долгий срок созреет:Пусть, выпестовав сад, мы шум его услышим,Ребенка вырастим и книжицу допишем.
Он выдвинул ящик письменного стола, порылся в нем, нашел листок бумаги и записал на него четверостишие. Позднее он показал его Плинио, промолвив:
– Стихи мне понравились, в них есть что-то особенное: как это лаконично и как задушевно! Они так соответствуют моему теперешнему положению и душевному настрою! Пусть я не садовник и не собираюсь посвятить себя пестованию сада, но я ведь наставник и воспитатель, я на пути к своей задаче, к ребенку, которого я буду воспитывать. Как я этому рад! Что же до сочинителя этих стихов, поэта Рюккерта, то он, надо полагать, был одержим тремя благородными страстями: страстью садовника, воспитателя и автора, причем третья стоит у него, наверное, на первом месте, почему и упоминает он ее на последнем, самом значительном; он настолько влюблен в предмет свой страсти, что даже впадает в нежность и называет книгу «книжицей». Как это трогательно!
Плинио засмеялся.
– Кто знает, – заметил он, – не является ли эта прелестная уменьшительная форма попросту данью стихотворному размеру, который в этом месте требует не двусложного, а трехсложного слова.
– Не будем недооценивать поэта, – возразил Кнехт. – Человек, сочинивший в своей жизни десятки тысяч стихотворных строк, не станет в тупик из-за какой-то жалкой метрической трудности. Нет, ты только послушай, как нежно и чуть-чуть застенчиво это звучит: «…и книжицу допишем»! Возможно, не только влюбленность превратила «книгу» в «книжицу». Возможно, он хотел что-то оправдать или примирить. Возможно, даже вероятно, этот поэт был настолько увлечен творчеством, что сам порою смотрел на свою склонность к сочинению книг как на род страсти или порока. Тогда в слове «книжица» заключен не только оттенок влюбленности, но и тот примирительный, отвлекающий и извиняющий смысл, какой имеет в виду игрок, приглашая на игру «по маленькой», пьяница, когда он требует еще «стаканчик» или «рюмочку». Но все это одни предположения. Во всяком случае, этот стихотворец с его ребенком, которого он хочет вырастить, и с его книжицей, которую он хочет дописать, встречает у меня полную поддержку и сочувствие. Ибо мне знакома не только страсть к воспитательству, нет, и сочинение книг – тоже страсть, которой я вовсе не чужд. Теперь, когда я освободился от своей должности, эта мысль снова приобретает для меня завлекательную силу: когда-нибудь, на досуге, при хорошем расположении духа написать книгу, нет, книжицу, маленькое сочинение для друзей и единомышленников.
– О чем же? – полюбопытствовал Дезиньори.
– О, это безразлично, тема не имеет значения. Она была бы только поводом погрузиться с головой в работу, испытать счастье ничем не ограниченного досуга. Самое важное для меня – это тон, золотая середина между благоговением и доверительностью, серьезностью и забавой, тон не назидания, а дружеского общения, возможность высказаться о том, о сем, что я испытал и чему, как мне кажется, научился. Манеру этого Фридриха Рюккерта смешивать в своих стихах назидание с раздумьем и серьезность с болтовней я бы, конечно, не перенял, и все же чем-то она мне мила; она индивидуальна и в то же время лишена произвола, она причудлива и в то же время связана твердыми законами формы, и это мне как раз нравится. Пока что мне некогда предаваться радостям и проблемам сочинительства, я должен беречь силы для другого. Но когда-нибудь, попозже, я думаю, и для меня может расцвесть радость творчества, такого, как оно мне мерещится: неторопливое, но бережное прикосновение к вещам, и не только для собственного удовольствия, а с постоянной оглядкой на немногих добрых друзей и читателей.
На следующее утро Кнехт собрался в Бельпунт. Накануне Дезиньори предложил проводить его до места, но он решительно это отверг, а когда друг стал настаивать, чуть не рассердился.
– Хватит с мальчика и того, – сказал он, – что ему предстоит встретить навязанного ему учителя, к чему еще присутствие отца, которое именно сегодня вряд ли доставит ему большое удовольствие.