Цех пера: Эссеистика - Леонид Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это ли проявление «либерализма» и уважение к «манию царя»?
Ряд других стихотворений 20-летнего Пушкина подтверждают характерность для него в эту пору политических настроений, выразившихся в спорном послании. Отношение к «самовластью» в них выражено с полной недвусмысленностью:
С тобою пить мы будем снова,Открытым сердцем говоря,Насчет холопа записного,Насчет небесного царя.А иногда насчет земного.(«В. Энгельгардту», 1819.)
Не вижу я украшенных глупцов,Святых невежд, почетных подлецовИ мистика придворного кривляния.(«Горчакову», 1819.)
Или обращение к «Кинжалу»:
Ты кроешься под сенью трона,Под блеском праздничных одежд;Как адский луч, как молния богов,Немое лезвие злодею в очи блещет,И, озираясь, он трепещетСреди своих пиров.(«Кинжал», 1821.)
Вот какими чертами рисует в эти годы Пушкин французскую революцию:
Когда надеждой озаренный,От рабства пробудился мир,И галл десницей разъяреннойНизвергнул ветхий свой кумир;Когда на площади мятежнойВо прахе царский труп лежал,И день великий, неизбежныйСвободы яркий день вставал…(«Наполеон», 1821.)
Это ли все должно быть признано за «оппозицию его величества»?
Можно ли, при наличности таких ярко политических строф утверждать, что «поэт никогда не отрекался от своего чисто поэтического служения», что Пушкин «никак не мог серьезно думать о том, что на „обломках самовластья“ будут написаны имена его и Чаадаева, который также не был политическим деятелем»?..
Пушкин, мы знаем, смотрел совершенно иначе на свою политическую роль. Он знал, что антиправительственные стихи распространяются среди революционных деятелей эпохи, постоянно считал себя певцом декабрьского движения и, в силу этого, его участником. Таким он изображает себя, как известно, в «Арионе» («А я, беспечной веры полн, пловцам я пел») и в X главе «Онегина», изображающей декабрьское движение:
Витийством резким знамениты,Сбирались члены сей семьиУ беспокойного Никиты,У осторожного Ильи.Друг Марса, Вакха и Венеры,Тут Лунин дерзко предлагалСвои решительные мерыИ вдохновенно бормотал.Читал свои ноэли Пушкин,…………………ЯкушкинКазалось, молча обнажалЦареубийственный кинжал…
Вот как смотрел на свое политическое призвание Пушкин, решительно причисляя себя «к членам сей семьи» и даже сближая чтение своих поэм с обнажением цареубийственного кинжала. Впоследствии, как известно, поэт даже считал, что за это участие в движении он рисковал быть казненным вместе с главными его вождями. Удивительно ли, что он признавал свое имя достойным начертания на «обломках самовластья»?
VIЕще менее оснований на звание революционера признает Гофман за Чаадаевым, который «не был активным политическим деятелем». Но прежде всего нам важно на этот счет мнение Пушкина: как он смотрел на Чаадаева? В 1817 г. он красноречиво говорит о своем друге: «он в Риме был бы Брут», т. е. заговорщик и цареубийца. В 1821 г. в своем послании к Чаадаеву он говорит о их будущей встрече:
Вольнолюбивые надежды оживим.
Заметим, кстати, что спорное послание и является таким сплошным выражением «вольнолюбивой надежды».
Изображая на основании имеющихся материалов беседы Пушкина с Чаадаевым, М. О. Гершензон свидетельствует: «на первом плане стояли тогда строгое отношение к себе и желание свободы для России. То и другое соединялось в сознании своего общественного долга». В глазах Пушкина «Чаадаева всего больше отличали свободолюбие и широкий государственный взгляд. Главными темами этих бесед и чтений были политическая жизнь народов в прошлом и будущем, уроки исторического опыта и грядущие судьбы человечества вообще и России в частности… Самым жгучим интересом являлось, конечно, порабощение России». Мог ли Пушкин при таких условиях не признать имя Чаадаева достойным фигурировать на обломках самовластия?
Мы знаем, что в этом предсказании он не ошибся, и два отмеченные им имени (его собственное и Чаадаева) широко вошли в революционно-политическую литературу, подготовлявшую падение самодержавия. Окончательная оценка их революционной роли впереди, но традиция целого столетия наметила определенный и неуклонный путь к разрешению этого вопроса.
Имя Пушкина, «не входившего ни в какую революционную организацию» и будившего революционный пыл целого поколения, так же, как и имя Чаадаева, «который не был активным политическим деятелем» и произнес самое грозное «j’accuse» николаевской России, несомненно значатся в списках имен, начертанных на «обломках самовластья». Зоркость поэта, обращенная в далекое будущее, оказалась острее и безошибочнее соображений исследователя, оперирующего точными фактами отстоявшегося прошлого.
VIIК кому же обращено послание, известное до сих пор как посвящение Чаадаеву? — Одному из главных вождей декабризма, — отвечает М. Л. Гофман, — А. А. Бестужеву, соратнику и другу Рылеева. В одном из списков даже названо его имя.
У Пушкина, мы знаем есть три стихотворения, обращенных к Чаадаеву (не считая спорного «Любви, надежды…»). У Рылеева есть четыре посвящения Бестужеву (конечно, не считая приписываемого ему ныне послания). Каково отношение этих стихотворений к интересующему нас тексту?
Три «чаадаевских» стихотворения Пушкина — «К портрету Чаадаева», «Чаадаеву» («К чему холодные сомненья») и «Чаадаеву» («В стране, где я забыл тревоги прежних лет»), — как показано выше, находятся в полном соотношении с четвертым («Любви, надежды, тихой славы»). В одном Пушкин отмечает печальную участь своего друга, осужденного влачить «оковы службы царской» вместо того, чтоб быть политическим борцом или государственным деятелем: «Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес»; в другом поэт указывает на окрыляющие их обоих «вольнолюбивые надежды»; в третьем прямо ссылается на свой ранний призыв к борьбе с самовластием. «Чаадаевский цикл» действительно объединен у Пушкина внутренними темами и с несомненностью раскрывает нам представление Пушкина о Чаадаеве, как о борце и политическом герое.
Ни одно из рылеевских стихотворений не рисует нам в таком свете Бестужева. Посвящение поэмы «Войнаровский» говорит лишь о счастьи дружбы, и хотя заканчивается знаменитым стихом «Я не поэт, а гражданин», — восклицание это ни в коей степени не затрагивает Бестужева, который тут же называется «Аполлонов строгий сын…». Другое стихотворение — «К А. А. Бестужеву» («Хоть Пушкин суд мне строгий произнес») — говорит исключительно о произведении самого Рылеева; третье — «Стансы», посвященные Бестужеву, представляет целиком пессимистическую исповедь поэта. Наконец, в четвертом стихотворении — «К Бестужеву» — речь идет, правда, о самом друге Рылеева, но мы узнаем из него только, что Бестужев — «беглец Парнаса молодой», что музы за ним порхают «вертлявою толпою» и что его очаровали какой-то «Мейеровой глазки…»
Таким образом, ни в одном из стихотворений Рылеева, посвященных Бестужеву, нет призыва к совместной борьбе, нет надежд на общую славу, нет указаний на близость их политических путей или на взаимодействие их общественных убеждений — словом, нет того пафоса гражданского союза, которым проникнута пьеса «Любви, надежды…» и отзвуки которого явственно слышатся у Пушкина в прочих частях чаадаевского цикла.
Если глухое, анонимное, подпольное предание и отнесло в каком-нибудь списке эти стихи к Бестужеву, у нас нет никаких оснований поддерживать его случайное, произвольное и явно беспочвенное указание; всестороннее исследование вопроса так же категорически отводит честь посвящения этих «прекрасных стихов П.» от Бестужева, как отводят славу их авторства от Рылеева.
VIIIОстановимся на дополнительных замечаниях статьи. М. Л. Гофман считает весьма сильным доводом в свою пользу, что Огарев в письме к бывшему наборщику «Колокола», напечатанном в сан-франциском листке «Свобода» от 28 сентября 1872 г., приписывает стихотворение «Товарищ, верь: взойдет она…» не Пушкину, а Рылееву.
Но, во-первых, «Товарищ, верь» не есть «стихотворение», а только одна его строфа: как известно, стихотворение «Любви, надежды, тихой славы» появилось впервые в печати именно без этой строфы; о самом же стихотворении, в целом, Огарев видимо ничего не говорит.