Последний из удэге - Александр Фадеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- А ничего не происходит, патроны на г... переводим! - с досадой сказал Никишин.
- Стало быть, мне и здесь делать нечего?
- Совсем, можно сказать, нечего, - покорно согласился Никишин.
- Подумать только, на что силы и время тратим! - с яростью сказал Алеша.
- Уж верно что, - ребята и то жалуются. Главное дело, у этих корейцев пища без соли...
- Тьфу, ерунда какая! Помоги мне хоть председателя найти.
Невидимые хунхузы под сопкой снова начали стрелять. Кое-кто из партизан стал было отвечать.
- Кто там пуляет? - закричал Никишин. - Пущай они сами пуляют, ну их к чертовой матери...
Сопровождаемый связным, Алеша пошел в обратном направлении и левее того пункта, где командовал толстый кореец, нашел Сергея Пак. С ним была и Цой.
- Так-так, в окно прыгать, как девчонка... Видать, вы и у себя, в Корее, так революцию делали, - тоненько сказал Алеша.
Он был окончательно расположен к ней.
Перестрелка с хунхузами, то вспыхивая, то замолкая, длилась до утра. Как только стало светать, хунхузы ушли в неизвестном направлении, их так никто и не видел.
Алеша и Цой, эскортируемые взводом партизан, выехали в Скобеевку.
XLI
Раненый Петр лежал в доме Костенецких, в комнате, где он обычно жил вместе с Мартемьяновым.
Петр томился от вынужденного бездействия. Всякий раз Владимир Григорьевич заставал у его постели народ.
- Бо-знать, что такое! И накурили! - сердился Владимир Григорьевич. Все вон отсюда! Вон, вон! - кричал он, указывая длинным пальцем на дверь.
Для наблюдения над Петром была приставлена сиделка - черноглазая красавица Фрося.
Она поступила работать в больницу еще до германской войны. Фрося тогда только что вышла замуж, и муж был взят на царскую службу. На войну он пошел, не успев побывать дома, а когда после двух лет войны приехал раненый, у Фроси был ребенок, которого он не имел никаких оснований считать своим.
Выгнав Фросю из дому, мужественный солдат пропьянствовал недели три и снова уехал на фронт и был убит.
Отплакав положенный срок, Фрося стала жить еще лише прежнего и родила еще двух ребят. Черноглазые, похожие на мать ребята так и перли из нее, а она все хорошела и наливалась телом. И так легко и свободно носила она по земле вдовью свою неотразимую стать, что все скобеевские бабы, и старые и молодые, понося Фросю за глаза, в глаза льстили и завидовали ей.
Фрося выказывала Петру такие знаки расположения, какие не входили в обязанности сиделки. (Он нравился ей не больше других, да таков уж был ее норов.) Но Петр, внимание которого не было направлено в эту сторону, не замечал этого, как не замечал и той откровенной неприязни, которую Фрося выказывала Лене, часто заходившей к нему.
Фрося ненавидела Лену за то, что Лена была чистая, образованная барышня, с тонкими руками, и могла, как казалось Фросе, осуждать ее жизнь, а, как все свободно и весело живущие женщины, Фрося считала свою жизнь очень несчастной. И ненавидела она Лену за то, что Лена нравилась Петру.
Петр и любил и стеснялся, когда Лена неумелыми детскими движениями поправляла ему перевязку, подушки, избегая смотреть на него, а когда он заговаривал с ней, вдруг бросала на него из-под длинных ресниц теплый недоверчивый звериный взгляд.
В ее сдержанности и в том, что она могла так смотреть на него, была для Петра особенная прелесть непонятности того духовного мира, которым жила эта девушка.
Ему приходилось так много иметь дела с жестокой, корыстной и грубой стороной жизни, что он испытывал чувство нравственного отдыха и какого-то озорного, радостного любопытства, когда у постели возникало это непонятное ему тонкое и нежное создание.
Он не предполагал, что с того самого вечера, когда его привезли раненого, все чувства и мысли Лены были сосредоточены на нем.
После того вечера, когда Лена слышала так взволновавшее ее своей красотой и правдой пение деревенских женщин, в ней точно раскрепостились ее жизненные силы. Огромный мир природы и людей предстал перед ней.
Яркие зеленели луга, сады. Пахло багульником, от которого сплошь посинели сопки. Только успела развернуться в лист черемуха, как брызнули за ней липкой глянцевитой листвой тополя, осокори. И вот уже лопнули тверденькие почки березы, потом дуба, распустились дикая яблоня, шиповник и боярка. Долго не верил в весну грецкий орех, но вдруг не выдержал, и его пышная сдвоенная листва на прямых длинных серо-зеленых ветках начала покрывать собою все; а его догоняло уже бархатное дерево, а там оживали плети и усики дикого винограда, и кишмиша, и лимонника.
Солнечные облака бежали в прудах и лужах. На полях и огородах пели девушки. Вооруженные, в тяжелых сапогах, люди текли по улицам. Конники, величественные, как рыцари, проплывали перед окнами, и по всему их пути фыркали кони и звенели колодезные ведра. По ночам парни ухали так, что вздрагивало сердце. Когда Лена, днем, в одном сарафане, босая, выходила на любимую с детства проточку за садом, ощущение подошвами нагретой солнцем влажной земли трепетом проходило через все ее тело.
Лена не знала, как, кому, на что отдать эти проснувшиеся в ней силы жизни, но она чувствовала потребность отдать их кому-то, и все силы ее жизни сосредоточились на Петре.
Правда, внешность Петра, его манера держать себя расходились с тем, как Лена могла представить себе любимого человека. Ей больше нравились высокие, стройные, а Петр был коротконог, тяжел и лицом и телом. В движениях его не чувствовалось внутренней свободы, он точно всегда помнил, что на него смотрят. Лена очень стеснялась при нем. Но все, что она знала о нем, - и ужасная смерть его отца, и героическая защита штаба крепости, и бегство из плена, и ранение в бою, и то, что он возглавлял борьбу с врагом, мощь которого Лена считала почти неодолимой, - делало Петра в глазах Лены живым олицетворением той силы, к которой она бессознательно стремилась все последнее время своей жизни.
Трогало ее то, что Петр был сейчас беспомощен. И было что-то необыкновенно привлекательное в том неожиданном мальчишеском выражении на мужественном лице, выражении, которое проскальзывало где-то в твердых полных губах и во взмахе светлых густых ресниц, когда он взглядывал на нее.
XLII
После дневного дежурства в больнице Лена отважилась зайти к Петру не по обязанности "сестры", а по желанию навестить его.
Солнце садилось за хребтом, и желтый закат стоял в окнах. Петр в белой чистой рубашке, под которой чувствовались его сильно развитые грудь и плечи, лежал, покойно выпростав поверх одеяла тяжелые руки о широкими загорелыми кистями.
По разбросанным по полу окуркам и слоям дыма под потолком Лена поняла, что у Петра весь день был народ. Его большое, в крупных порах лицо было землистого оттенка, но, как только Лена вошла, оно мгновенно осветилось мальчишеским живым выражением, так нравившимся ей.
- А вы опять принимали! - укоризненно сказала она, избегая встретиться с его взглядом. - Можно хоть окно открыть?
- Откройте...
Запахи двора и сада и дальние звуки с улицы хлынули в комнату.
- Хотите, я подмету у вас?
- А вы разве умеете? - усмехнулся Петр. - Нет, вот что: вы не заняты? Посидите со мной.
Лена быстро взглянула на него и молча села на стул у его ног.
- Вы не удивитесь, если я... - Петр запнулся. - Я часто думаю, решительно сказал он, - что понудило вас отказаться от всего, что вы имели в жизни, и приехать к нам, сюда? - Он смущенно улыбнулся и повел рукой вокруг, словно показывая Лене все, что происходило за стенами этой комнаты.
- А от чего, вы думаете, мне трудно было отказаться? - спросила она.
- Все-таки привычки, привязанности. Ведь вы воспитывались у Гиммера?
- Разве среди вас нет людей, которые так же отказались от этого?
- Есть, конечно. Но у каждого свой путь. Или, может, я не должен спрашивать об этом? - вежливо спросил он.
- Нет, почему же, я могу ответить... Мне кажется, мне не от чего было отказываться, - спокойно сказала Лена и прямо посмотрела на Петра. - Если говорить о внешних условиях, они никогда не имели для меня цены. А все то, что могло бы доставлять радость в жизни, оказалось при ближайшем рассмотрении призрачным и ложным...
- Что, например? - с любопытством спросил Петр.
- Ну, как вам сказать? - Лена смутилась. - Я не умею рассказывать о таких вещах, - сказала она, и лицо ее сразу окаменело, приняв то особенное выражение недоступности, которое так нравилось Петру. - Я думаю, что только то, о чем человек может мечтать с детства, во что он в эту пору верит, к чему стремится - любовь, дружба, семья, готовность жертвовать собой, желание людям добра, - только это может дать истинное счастье в жизни, может привязать к чему-либо... или к кому-либо. Но... - Лена, вывернув кверху свои продолговатые ладошки, искоса взглянула на Петра, и губы ее смешливо задрожали. - Но в этом мне не повезло...
- Почему же? - спросил он с таким искренним удивлением, что даже польстил ей.