Маг в законе - Генри Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не дождется.
Старики (старики — это ты, Рашка...) разбрелись по углам. Сплетничают, насмешливо изучают молодежь в лорнеты, монокли, тщетно пытаясь за иронией скрыть зависть. Смертельно хочется водки. Граненый стакан. Мелкими глотками; до дна. И языком собрать капли. Увы, здесь не разносят даже шампанского. Что вы! опомнитесь! еще со дня основания института, когда Императрица Мария Теодоровна назначила ежегодную сумму на содержание и утвердила устав, в оном уставе было сказано, черным по белому:
...дабы воспитываемым здесь бедным девицам дать образование и нужные познания в науках и рукоделиях, посредством которых они по выпуске могли бы снискивать себе пропитание обучением детей или трудами рук своих, умея при том добрым порядком избегать недостатка даже в самом ограниченном состоянии!
Будем избегать недостатка, Рашка. Будем снискивать пропитание. Добрым порядком. И все-таки: смертельно хочется водки.
Стакан.
Мелкими глотками.
Помянуть детского доктора Ознобишина.
* * *«Княгинюшка!..»
Некогда румяное, живое, а сейчас наспех вылепленное из грязного воска, лицо Короля жалобно сморщилось. Свечной огарок, не лицо.
«Довелось... свидеться...»
— Та-ак... Господин Ознобишин, если я не ошибаюсь? Петр... э-э... Валерьянович?
«Не оши... ошибаетесь...»
— Почему он не отвечает? — спросил князь у тебя, игнорируя возмущенную сестру милосердия за спиной.
— Он отвечает, — сказала ты, еле удерживаясь, чтоб не закричать.
Королю было больно. Пожалуй, никто, даже врачи, давно привыкшие к чужим страданиям, даже фельдшеры, чье ухо огрубело от наихудших криков боли — детских... никто не понимал, насколько ему в действительности плохо.
Никто.
Кроме тебя.
Так спелое на вид яблоко лопается под пальцами, открывая источенную червями, гнилую, дурно пахнущую сердцевину; так под твердой кожурой ореха воняет тленом бывшее ядро.
Король умирал, выбрав отнюдь не самый легкий способ самоубийства.
«Княгинюшка...»
«Зачем?» — одними губами; нет, какими там губами! — сердцем, душой, тайной струной, готовой порваться в любой миг, спросила ты.
— Господин Ознобишин! Вы можете говорить?!
«Зачем? полгода — ни единого финта, Рашеленька... ни единого! Они Андрюшеньку — булыжниками... груда камней, груда, и шевелится... долго. А меня, старика, пальцем... пальцем не тронули! Божьи мельницы, дескать! медленно мелют, дескать! даже искать не стали — иди, кто бы ни был! гуляй! на том свете дороже заплатишь!..»
— Господин Ознобишин? Вы слышите меня?
«Н-не... н-не надо... меня арестовывать... Я сейчас... я уже...»
— Он слышит, — ты тронула Джандиери за предплечье и мельком удивилась: камень, не рука. — Он слышит вас, Шалва. Не надо его арестовывать. Он сейчас умрет, и все закончится.
— Да как вы!.. — замельтешила сестра, гневно поджимая и без того узкие губы. — Кто умрет?! кто умрет, я вас спрашиваю?! Петр Валерьянович, не слушайте вы их! сейчас профессор Ленский приедет! за ним послали, на извозчике! Эх, вы! Петр Валерьянович детей! с того света! он — доктор, целитель! а вы!..
«Рашеленька!.. закрой ее, глупышку. Или нельзя?..»
— Можно, — кивнула ты. — Сейчас нам все можно, мой Король.
Под рукой камень стал наливаться свинцом: Джандиери почувствовал твой «эфир», не мог не почувствовать, но тебе было все равно. Полгода — ни единого финта... как же он смог? как выдержал?! И еще: ребенок этот... Уртюмов, внук Ермолая...
Зачем?!
«Низачем, Рашеленька. Просто так. Мальчишечка от пневмонии... только-только... Сумел дотянуться; за уши... выволок. Оно можно, когда... только-только... Низачем. Пора мне, Княгинюшка.»
— Грехи замаливал, Король?
Не хотелось, а спросилось.
Само.
«Дура ты, Княгинюшка. Сумасшедшая дура. Сама ведь знаешь...»
— Знаю, Король. Прости.
Впервые ты самовольно работала в присутствии облавного полковника. Научилась, значит. Впервые; и, должно быть, в последний раз. Замолчала, как отрезало, сестра милосердия — завтра и не вспомнит, о чем кричала-гневалась; Джандиери, закованный в броню нечувствительности, просто молчал, не забирая руки, за что ты была ему признательна; а ты работала.
— Так и живем. То платим, то не платимЗа все, что получаем от судьбы.И в рубище безмолвные рабы,И короли, рабы в парчовом платье —Так и живем, оглохнув для трубы...
Булыжник лег под ноги: крупный, тесаный.
Стены поднялись вокруг: зубчатые, могучие.
Ворота.
Галерея сверху.
И во дворе замка, на троне из слоновой кости, умирает король-некромант.
Тучами кружат в небе нетопыри, скорбным писком салютуя уходящему, багровый глаз солнца течет слезой, скатываясь в черный проем между башнями; стражники у подъемного моста застыли железными истуканами, подняв алебарды в салюте прощания.
Так, мой Король?
«Спасибо... спасибо, Княгинюшка...»
— Мы не хотим, не можем и не знаем —Что дальше? что потом? что за углом?Мы разучились рваться напролом,Ворчим под нос: «Случается... бывает...» —И прячем взгляд за дымчатым стеклом...
Череп в медной диадеме страдальчески оскалился, благодаря. Доктор Ознобишин теснее закутался в плащ, в расшитый жемчугом бархат, словно стыдясь тела, предавшего его в такой момент; плоть таяла на суставах пальцев, обнажая кости, кожа истлевала гнилой ветошью.
Смрад забивал тяжкий аромат благовоний.
И еще: брезжил на самой окраине взгляда (присмотрись — исчезнет!) — Белый Рыцарь. Некто; никто. В иссиня-снежной броне; лишь сквозит алым в сочленениях доспеха — ранен? измарался? мерещится?!
Ладно.
Пусть его брезжит.
Да, Король?
«Ты живи, Княгинюшка... живи, ладно?.. На Тузовых сходках... долго спорили. Решили: пусть. Живите. Авось, задержитесь... после всех. Ты живи, Княгинюшка... пожалуйста...»
— Хорошо, мой Король. Уходи спокойно.
Бились стяги на ветру: треугольники из вощеной бумаги.
— ...Все, как один — с иголочки одетыИ даже (что греха таить?) умны.Мы верим книгам и не верим в сны;Мы выросли, мы все давно не дети —А дети ночью чуду шепчут: «Где ты?!»Ах, дети! непоседы! шалуны...
— Все, — сказала ты, возвращаясь. — Король умер.
— Да здравствует Король? — спросил Джандиери, глядя мимо тебя. И на миг показалось: он все видел. Замок, стены, трон; труп на троне. Этого не могло быть, потому что этого не могло быть никогда, но синяя жилка трепетала на виске князя, и крупная капля — пот? слеза?! — сползала по щеке к углу рта.
Наверное, все-таки пот.
Душно.
Будто отвечая, небо громыхнуло на востоке. И дробью отозвалась крыша оранжереи. Засуетилась сестричка, кинулась к дверям... вопросительно уставилась на вас из-под навеса...
До нее ли, глупой?
— Что скажешь, Княгиня? Да здравствует Король?
— Нет, Шалва. Просто: Король умер.
* * *Покинув танцевальную залу, ты спустилась вниз, в холл. В дамскую уборную не пошла. Просто встала у окна, опершись о дубовый, крашеный белилами, подоконник. На улице еще только копились по углам сумерки; бал для институток всегда начинался рано, начальница за этим следила строго.
Зря, что ли, императорским указом начальниц института ввели в попечительский совет?
Глупости! все глупости!.. ах, дура ты, Рашка...
Швейцар, отставной фельдфебель-гренадер, бочком высунулся из своей каморки. Гулко чихнул, растопырив прокуренные усищи, будто черноморский краб — клешни; устыдился своего чиха.
Спрятался в нору.
В портсигаре оставались три папироски «La jeunesse», тонкие, длинные. Ирония судьбы: «Je veux un tresor qui les contient tous, je veux la jeunesse!»,[35] речитатив Фауста. Ты огляделась, комкая мысли ни о чем, как иногда комкают платок — от нервов; и швейцар мигом все понял.
Объявился рядом, поднес огоньку.
— Наливочки-с? — заговорщическим тоном крякнул он; вроде бы, ни к кому конкретно не обращаясь. — Смородиновой? Господам облав-юнкерам — ни-ни, мы службу понимаем... для солидных людей, если в расстройстве или там душа просит!.. в особенности — для дамского употребления...
Вместо ответа ты отстранила его. Прошла в швейцарскую каморку, забыв спросить разрешения (о чем ты?! ах, глупости...), без «эфира», как к себе домой. Говорят, у ветошников тоже бывает такое: интуиция называется. Противная штука; ты только сейчас поняла, Княгиня, по себе — до чего противная.