Собрание сочинений в трех томах. Том III - Сергей Фудель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В. Эрн — друг Флоренского — говорит: «Божьего в людях мы почти не видим. Бессмертного существа их не чувствуем… Мы живем с человеком долгие годы, но ни разу лик его не просияет для нас вечностью»[964].
«Сияние вечности» — этот живой нимб благодати — ощущают люди друг над другом, когда они действительно, а не на словах входят в святыню Христову. Люди, более совершенные, наверное, видят его, этот нимб, над каждым человеком — и верным и неверным — и без «встречи» с этим человеком, как только видение в нем образа Божия, и тогда каждый становится им другом и не зная того или даже не желая того, может быть, даже противоборствуя тому. Господь сказал Иуде уже в Гефсимании: «Друг, для чего ты пришел?» (Мф. 26, 50), и мы никак не можем воспринять это обращение как вежливую словесность: Господь в этом слове взывал в последний раз к угасающему во тьме ненависти святому лику Своего апостола.
Аграф, приводимый Флоренским, говорит о времени конца истории. Во все времена соединение «двух или трех» во имя Христово будет Церковью, если только, конечно, это соединение является не следствием сектантского противопоставления себя Вселенской Церкви, а встречей в пустыне мира. Но, очевидно, в последние времена это знание о «двух» будет особенно важно, и соединение этих «двух» именем Христовым будет тогда наиболее действенно. Не в этом ли тогда откроется окончательное и познание, и созревание Церкви? От первохристианства идут к нам эти слова: «Где Иисус Христос, там и Вселенская Церковь» (святой Игнатий Богоносец), а Он там, «где двое или трое собраны во имя Его» (Мф. 18, 20).
Встречи моего отца с отцом Павлом были довольно редки, но я хорошо помню какую–то особенную улыбку отца, когда он говорил о нем. Мне передавали, что близкий отцу человек и такой же, как он, почитатель Хомякова — Федор Дмитриевич Самарин — был взволнован явлением Флоренского и как нового мыслителя, и как личности и говорил, что «такого у нас еще не было», воспринимая его как некое новое средоточие в «золотой цепи русской мысли».
Вот в улыбке отца и было это — одобрение, удивление и радость. Помню, я иду с отцом по Никольскому переулку и говорю ему, что, как я слышал, Флоренский так объясняет слова панихиды — «надгробное рыдание творяще песнь»: надгробное рыдание мы претворяем в песнь торжествующей победы. И я помню, как радостно просветлело лицо отца: «Да, да, как это он верно сказал». Флоренский умел открывать золото в совершенно стертых веками монетах, считающихся медными. Для меня лично этот разговор имел особое значение: он был осенью 1918 года — месяца за три до смерти отца. Флоренский один из первых священников пришел к нам в дом после смерти отца и служил панихиду. Я помню его сутулящуюся фигуру в ризе у гроба, его тихий голос, произносящий: «Боже духов и всякия плоти…»
Первый раз в жизни я увидел его еще до выхода его большой книги, но уже после принятия священства, наверное в 1911 или 1912 году. Отец, бравший меня в Оптину к монахам, взял и в Посад к Флоренскому. Он тогда еще жил на Штатной, за Лаврой. Смутно помню их разговор о какой–то евгенике, потом о Бердяеве. Я ожи-
вился, кажется, только за ужином, за которым, помню, было красное виноградное вино в стаканчиках, и в том, как оно подавалось, чувствовался какой–то ежедневный строгий обиход и что–то не от нашей истории. Керосиновая лампа освещала стол. После ужина отец Павел пошел провожать отца в лаврскую гостиницу. Была зима, но ночь была не морозная. Мы шли по пустой улице под горку мимо маленьких посадских домиков на громадные и ясные контуры Лавры. Кругом были снега и тишина той, такой далекой теперь России, России детства. У моста, я помню, до меня дошли обрывки из разговора: сначала о темных силах, которые рвутся в Россию (это было начало распутинского периода), а потом о символике цвета на иконах Богоматери. Шесть–семь лет спустя, уже в 1918–1919 годах, когда в Лавре сняли золотую годуновскую ризу, чтобы открыть рублевскую «Троицу», и тихие краски Божественного творения засияли миру огнями Невечернего света, света Божественного Триединства, я вспомнил этот второй отрывок разговора о красках Благовещения как ночное предобручение, как напутствие радости на всю жизнь.
«В непогоде тих» — была подпись под одной из виньеток–эпиграфов книги. Таким и остался он в моей памяти.
Послесловие
Флоренский открыл какое–то окно, и на наше религиозное мышление повеяло воздухом горнего мира. Живая вера живой души толкнула нас на путь опытного богопознания. В «Символике цветов» он писал: «Бог есть свет, и это не в смысле нравоучительном, а как суждение восприятия, — духовного, но конкретного, непосредственного восприятия славы Божией». Из области духовной аллегории он ведет мысль в действительность ощущения Божественного мира, в единосущность с Истиной, в едино–сущность веры и жизни.
Овладев всем вооружением научной и философской мысли, он вдруг как–то так повернул всю эту великую машину, что, казалось, она стоит покорно и радостно перед открытой дверью истинного познания «природы вещей». Этот «поворот» есть воцерковление нашей мысли, возвращение запуганной, сбитой с толку и обедневшей мысли к сокровищницам благодатного знания.
Отвергая рационализм школьного богословия, которое характеризуется прежде всего отрывом мысли от жизни или разговорами о духовном без жизни в духовном, он зовет к подвигу борьбы с сомнением и грехом для достижения через этот подвиг Света истины, для стяжания благодати Утешителя и любви Триединства. Еще в 1909 году он писал: «Религия — не рассуждение о божественных вещах, а принятие божественного в свое существо»[965]. Об этом принятии в себя божественного мира опытно учили святые Церкви. Поэтому он открыл для многих учение духоносных подвижников, и вслед за ним и мы почувствовали красоту просветленной твари, этого «вечного чуда Божия», обрадовались, может быть, первый раз в жизни, узнав, что есть в темноте истории и всегда будет Непорочная Церковь Божия — София.
Те лица, которые действительно живут сокровенной жизнью этой Церкви, не имеют нужды в учительстве Флоренского. Сама благодать просвещает их ум и сердце. Но много ли мы знаем таких людей, особенно среди интеллигенции? Для нее работы отца Павла и сейчас могут быть «введением в Церковь». «Кто я, чтобы писать о духовном?.. И если я все–таки придаю некоторое значение своим Письмам, то исключительно подготовительное, для оглашенных, пока у них не будет прямого питания из рук Матери», — пишет он в предисловии.
Ошибки или недостатки Флоренского очевидны, но они могут быть и не замечены: его некоторое уклонение в мистическую рассудочность, остатки в нем «нового религиозного сознания» Мережковского есть научная перенасыщенность. Всякий человек должен оцениваться не по ошибкам и грехам, а по какому–то своему духовному итогу. Корабль, идущий в море, расценивается по правильности своего общего курса, которым он следует к пристани. Если этот курс правильный, то мы одобряем корабль, мы любуемся им, совершенно не считаясь с тем, что, может быть, были моменты, когда он уклонялся с пути.
В последний раз я видел отца Павла уже во сне. Это было в Сибири, наверное в 1947 году, в те дни, когда и ко мне, как когда–то к нему, приходила «смерть вторая». Это было для меня время одиночества и ужаса. И все разрешилось после этого сна. Я увидел своего отца и отца Павла сидящими в алтаре Богородичного придела нашей Плотниковской церкви на Арбате за маленьким церковным столиком. Они мне ничего не говорили, только отец показал мне на свое горло, как будто оно только что болело и зажило, и протянул мне со столика лекарственный пузырек, на этикетке которого я прочел написанное одно слово: «Терпение». Два ближайших мне духовно человека пришли и сказали, что прошлого нет, — что они не в прошлом, а в настоящем и будущем, что надо все больше жить тем миром, в котором живут они.
Преподобный Феодор Студит пишет: «Чада! Да осияет вас свет неложного разума и любовь Божия да отлучит вас от мира… Никто из вас не лишится той благой части и наследия, которое получили прежде усопшие братья наши, потому что… и мы все туда пойдем, познаем один другого и увидим друг друга иного рода познанием»[966].
В 1905 году, на второй день Пасхи, Флоренский, тогда еще студент, кажется, второго курса Московской духовной академии, сказал слово в академическом храме — «Начальник жизни». Оно оканчивалось словами о всеобщем воскресении:
«Одухотворенными встретятся близкие и любящие; обнимутся после многолетней разлуки… и не смогут наглядеться в глаза друг другу, пожимая руки с детской улыбкой, молча. Будут в общении с Христом Господом, Которого «не видев любят», светлой радостию Которого радуемся мы в предчувствии. И не будет уже ничего нечистого в тот великий праздник Восстания Милых, в Великую Пасху… Ей, Господи, гряди! Аминь».