Том 3. Звезда над Булонью - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Похлёбкин задумался.
– Ванночка тут, вне рассуждения, имеется – еще немешаевская. Дело же, однако, в том, что у нас новый председатель… он сам-то ничего, живет рядом со мной в комнате, да женат, дитя имеется, развел, знаете ли, всю эту брачную анатомию, ему для дитенка не понадобилось бы, а то, разумеется, для такого случая… с возвращением по миновании надобности… – это уже безо всяких… и никаких рябчиков.
Похлёбкин вскочил, блеснул лоснившимися, в угрях, щеками, на ловких ногах в обмотках выскочил посоветоваться с разводителем брачной анатомии.
«Артист», – подумала Анна хмуро. Но сейчас ничто не занимало ее: ни Похлёбкин, ни тихий, белый снег, лежавший за окном в парке пухлой и такой нетленной пеленою. Ей нужна была ванна.
Артист не сразу добился просимого. Брачная анатомия сперва заупрямилась. Пришлось привести ее к себе. Анна была так покойна, так мрачна и так бесконечно уверена, что возьмет, – что молоденький председатель, только что назначенный из города, не устоял.
– Ну, ладно, Андрюшку в корыте помоем.
И через четверть часа тот же Похлёбкин погрузил небольшую ванну в салазки, попробовал, горестно хлопнул себя по боку.
– Ничего, – сказала Анна, – довезу, я сильная.
– Э-эх, была б лошаденка, я бы вам с нашим удовольствием…
В качестве артиста и любезного человека он помог, однако, и самолично: довез салазки до парка. Анна поблагодарила, дальше пошла одна. Она просто впряглась, бечевка охватывала ее живот. Наклонив верхнюю часть тела, наваливаясь, она медленно везла свой груз. Ванна подрагивала, на ухабах накатывалась, издавала иногда глухой звон. Парк Серебряного был сейчас очень серебрян, весь в инее, в тихом обворожении, густо и сонно заметены его аллеи. Где-то сквозь облака слегка сочится солнце. Не солнце, а бледный на него намек, добрый знак – не вполне мир осиротел. Но и от знака уж искрятся по полям и в тишине аллей парка удивительные алмазы, нежно и мелко переливают. Они дают снегу тонкую, нежизненную жизнь, и загадочно стрекочут в этой жизни перепархивающие сороки.
Анна не очень-то все это замечала, все-таки тишина, блеск полей странным образом действовали на нее – погружали в особенное бытие.
Тяжко шагала она по скрипучему, иногда зеркальному накату дороги с кофейными пятнами. Режущий ветерок, ослепительность снега, далекий лай собаки… Ни Аркадия, ни себя, ни груза: так она с ним и родилась, привычно шагает.
Спустившись в ложок к мостику, она должна была подняться на крутой бок оврага. Здесь намело сугроб. Видно было, что и лошади протыкались по брюхо. Аннины салазки никак вперед не подавались, и сама она вязла. Сколько ни билась, двинуться вперед не могла. Тогда решила ждать – кто-нибудь проедет, подвезет.
Ждать пришлось недолго. Анна была несколько даже удивлена, когда на бугре, выше себя, прямо на бледном небе, точно он с него спускался, увидала знакомого гривастого коня, розвальни и доху Матвея Мартыныча.
Еще больше удивился сам Матвей Мартыныч. Он резко остановил лошадь.
– Анночка, что ты здесь делаешь? И с ванной?
Он быстро подбежал, проваливаясь на ходу в снег сугроба. Его квадратное лицо раскраснелось от мороза, на усах ледяшки, глаза живы и возбужденны.
– …Сама на себе тащишь эту ванну?
Анна объяснила. Он взял ее руки, стал греть в своих рукавицах. Голос его вдруг дрогнул.
– Анночка, ты от нас ушла… знаю, я ничего тебе не говорю, Анночка. Я все и-хотел к тебе заехать, да Марта говорит: ну, ушла, значит, мы ей не нужны…
– Я ушла не потому. Я тете говорила.
– Ну, знаю, знаю.
Анна устало села на край ванны.
– Я ничего против вас сделать не хотела…
– Ах, что тут сказать… ты молодая девушка, он и-всегда девушкам нравился.
Матвей Мартыныч говорил быстро, смесь волнения, грусти и почти даже восторга сквозила на его простом лице – он действительно рад был встретить Анну, это она чувствовала.
– Ладно, ладно, – говорил впопыхах, – эту ванную мы сейчас на мои санки, я коня повергаю, что тут поделаешь, я тебя у Машистово вполне доставлю.
И действительно, через несколько минут погрузили они ванну, конь рванул, и не без труда, храпя, фыркая, чуть не порвав шлеи, вынес на изволок.
Матвей Мартыныч посадил Анну на облучок, сам шел рядом и все держал ее руку. Он был очень взволнован. Говорил торопливо, маленькие его глазки сверкали, иногда видела в них Анна, глядевшая пристально и внимательно, даже нечто похожее на слезу.
– Я без тебя совсем соскучилси… даже я не думал, что так привязалси… Я все хожу, все по свиньям хожу, и все думаю: где-то моя Анночка? Ну, конечно, я понимаю… А я хожу по свиньям, то я и думаю: почему она не меня любит?
Анна усмехнулась.
– Что вы говорите… Что бы это было, дядя! Уж и теперь Марта…
– Ну, конечное дело, Марточка моя супруга, я ведь и не говорю, я честный латыш, всегда был честный, а все ж таки в голове мысли…
– Мысли надо гнать, – сказала Анна. – Мало ли у кого какие мысли.
Путь
Марья Михайловна сидела в столовой у стола. Анна за самоваром. В окне бледно синели сумерки. Дальние снега смывались в них и как бы тяали.
От самоварного пара окно стало слегка запотевать. Угли краснели сквозь решеточку медного поддувала.
Передав чашку Марье Михайловне, Анна правой рукой взяла со стола большой конверт, повертела его, опять положила. Глаза ее были красны.
– Этот пакет пришел третьего дня. Все тут и валяется. Знаете, что в нем?
Марья Михайловна подняла глаза.
– Нет.
– Тульская консистория извещает Аркадия Ивановича, что развод окончен.
Она чуть-чуть усмехнулась.
– Мы могли бы теперь обвенчаться.
Она зажгла спичку, закурила, минуту помолчала. Огонек отсвечивал в углах глаз, где остановилось по слезе.
– Я давно чувствовала… а когда вы велели его остричь, и совсем поняла. Он для меня стриженый стал немножко другим… вроде какого-то бедного татарина. Я все на него смотрела и думала: «Это вот он и есть, Аркаша, кого люблю».
Она встала, подошла к полуоткрытой двери, прислушалась. В доме было тихо. Но особая, нечеловеческая тишина шла из этой комнаты.
Анна вернулась.
– Он был со мной как ласков! Знаете, по ночам, когда так ужасно задыхался… несмотря на эти ванны! – я ему растирала грудь, спину… будто легче становилось. Он все мне руку целовал, и так глядел на меня… Еще третьего дня, я подошла, он взял мою руку, поднес к глазам, стал по векам водить. Что это он хотел выразить? А мне сказал, тихо, но внятно: «Я очень рад, что ты здесь, со мною. Я… тебя, – Анна запнулась, – очень люблю».
– Слава Богу, что вы могли с ним теперь быть.
– Да. Я и всегда с ним буду… Да, он еще говорил, раза два, знаете, его любимое, он и здоровый это повторял нередко: «Не судите, да не судимы будете». Он все считал себя большим грешником, и что его пожалеть надо.
Вошла Арина.
– Ну, что, Анна Ивановна, я Семену говорю: дядя Семен, там сосна-то у вас срезана и досточки напилены, попроси мужичков, поклонись, что, мол, уступите нам для гробика. Он хоть барин длинный был, на него, конечно, доска идет порядочная, да и ведь и сосенка-то из ейного же сада. Понятно, сад теперь обчественный, а вы, мол, все-таки уважьте. Ну, ничего, уважили. Дядя Семен гробок ладит. Даже завтра пойдут могилу рыть.
– Его не только ваши, а и по округе мужики любили, – сказала Марья Михайловна. – Все жалеют.
– А чего он злого делал? За что его не любить? Настоящий барин, видный…
Арина слегка сапнула носом.
– Раньше своих лет скончались…
Анна встала, направилась в его комнату. Арина кивнула на нее.
– Ну, как же так не убиваться… Жениться хотел, честь честью…
Анна довольно долго пробыла там. Когда возвратилась, в столовой было почти темно. Самовар скупо бурлил. Краснели его угольки.
– Я опять у вас переночую, – сказала Марья Михайловна.
– Благодарю вас.
И они провели вместе этот зимний вечер. В комнате Аркадия Иваныча зажглись две свечи, а они долго сидели в той же столовой, затопив голландку и не зажигая огня. Анна не закрыла дверец печки, и веселый, красно-золотой огонь танцевал, прыгал по поленьям, дрожал пятнами по железному листу, по полу, обоям. Говорили мало. Обменивались несколькими словами. Вспоминали ушедшие мелочи.
Взошел месяц. Его светлые ковры, полные легкого дыма, легли из окна, медленно переползали по полу, одели угол стола, спустились по ножкам, подбирались к шахматному столику в простенке.
Около полуночи Марья Михайловна объявила, что пора спать.
– Вам надо именно заснуть, – сказала она Анне.
Потом обняла ее, прижалась полной щекой к ее шее, шепнула:
– Я знаю, я все знаю… Все-таки надо силы беречь. Я вам дам снотворного.