Собрание сочинений в десяти томах. Том десятый. Об искусстве и литературе - Иоганн Гете
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Роман — это субъективная эпопея, в которой автор испрашивает дозволения на свой лад перетолковывать мир. А стало быть, весь вопрос в том, обладает ли он своим собственным ладом. Остальное приложится.
Суеверие — это поэзия жизни, а потому не беда, если поэт суеверен.
От критики нельзя ни спастись, ни оборониться, нужно поступать ей назло, и мало-помалу она с этим свыкнется.
Великолепное церковное песнопение «Veni Creator Spiritus»[31] — подлинное воззвание к гению. Поэтому оно так мощно воздействует на людей богатых духом и силами.
В ритме есть нечто волшебное; он заставляет нас верить, что возвышенное принадлежит нам.
Произведения Шекспира изобилуют диковинными тропами, которые возникли из персонифицированных понятий и нам были бы совсем не к лицу; у него же они вполне уместны, ибо в те времена все искусства были подвластны аллегории. Он находит метафоры там, где мы бы их и не искали, например — в книге. Искусство печатания существовало уже более ста лет, но, несмотря на это, книга еще являлась чем-то священным, в чем мы можем легко убедиться, судя по тогдашним переплетам. Благородный поэт любил и почитал ее; мы же теперь брошюруем решительно все, и нам уже нелегко отнестись с уважением как к переплету, так и к его содержимому.
Наиболее вздорное из всех заблуждений — когда молодые одаренные люди воображают, что утратят оригинальность, признав правильным то, что уже было признано другими.
Как мало из свершившегося было записано, как мало из записанного спасено! Литература с самого начала своего существования — фрагментарна, она хранит памятники человеческого духа только в той мере, в какой они были запечатлены письменами и в какой эти письмена сохранились.
Наши отношения с Шиллером основывались на решительном устремлении обоих к единой цели, наша совместная деятельность — на различии средств, которыми мы старались ее достигнуть. Во время небольшой размолвки, которая однажды между нами возникла и о которой мне напомнило одно место из нашей переписки, я сделал следующие наблюдения:
Далеко не одно и то же, подыскивает ли поэт для выражения всеобщего нечто частное или же в частном прозревает всеобщее. Первый путь приводит к аллегории, в которой частное имеет значение только примера, только образца всеобщего, последний же и составляет подлинную природу поэзии; поэзия называет частное, не думая о всеобщем и на него не указуя. Но кто живо воспримет изображенное ею частное, приобретет вместе с ним и всеобщее, вовсе того не сознавая или осознав это только позднее.
Хронику пусть пишет лишь тот, кому важна современность.
Переводчики — это хлопотливые сводники, всячески выхваляющие нам полускрытую вуалью красавицу; они возбуждают необоримое стремление к оригиналу.
Древний мир мы охотно ставим выше себя, грядущий же — никогда. Только отец не завидует таланту сына.
Мы, в сущности, учимся только из тех книг, о которых не в состоянии судить. Автору книги, судить о которой мы можем, следовало бы учиться у нас.
Вот уже скоро двадцать лет, как все немцы пробавляются трансцендентными умозрениями. Когда они это однажды обнаружат, они покажутся себе большими чудаками.
Всякая мистика является трансцендированием и освобождением от какого-нибудь предмета, о котором полагаешь, будто оставил его позади. Чем крупнее и значительнее было то, от чего отвернулся мистик, тем богаче его созданье.
Восточная мистическая поэзия потому-то и находится в выигрыше, что богатство мира, от которого отрекается тайновидец, ему все же доступно в любое мгновение. Он всегда находится среди обилия, которое желал бы покинуть, и утопает в роскоши, от коей охотно бы избавился.
Одна остроумный человек сказал, что новейшая мистика — это диалектика сердца и что она столь достойна удивления и обольстительна, ибо заговаривает о вещах, к которым человек по обычным тропам разума, рассудка и вероучений никогда бы не добрался. Кто полагает, что в нем достанет силы и смелости изучать эти вещи, не давая себя одурманить, пусть спустится в это подземелье Трофония, но на свой собственный страх и риск.
Искусство — дело серьезное, особенно серьезное, когда оно занимается объектами благородными и возвышенными; художник же стоит над искусством и над объектом; над первым — ибо пользуется им как средством, над вторым — ибо на свой лад трактует его.
Искусство само по себе благородно. Поэтому художник не страшится низменного. Принимая его под свой покров, он его уже облагораживает. И мы видим величайших художников, смело прибегающих к этой прерогативе монарха.
В каждом художнике заложен росток дерзновения, без которого немыслим ни один талант. И росток этот оживает особенно часто, когда человека одаренного хотят ограничить, задобрить и заставить служить односторонним целям.
Рафаэль среди художников новейшего времени и в этом отношении самый чистый. Он вполне наивен. Действительность у него не вступает в конфликт с нравственностью или, более того, с божественным началом. Ковер, на котором изображено поклонение волхвов, — это избыточно-великолепная композиция, открывающая целый мир, начиная от старшего коленопреклоненного волхва до мавра и обезьянки, которые, сидя на верблюде, лакомятся яблоками. Здесь и святой Иосиф изображен совершенно наивно, как приемный отец, радующийся принесенным дарам.
Вообще же против святого Иосифа художники злоумышляли немало. Изображают же его византийцы, которые отнюдь не обладают излишним юмором, досадующим на рождение Христа. Младенец лежит в яслях, звери заглядывают туда, изумленные, что вместо своей сухой пищи видят божественно-прелестное создание. Ангелы славят новорожденного, мать неподвижно сидит возле него, святой же Иосиф стоит в отдалении, недовольно посматривая на эту сцену.
Юмор — один из элементов гения, но как только он начинает первенствовать — лишь суррогат последнего; он сопутствует упадочному искусству, разрушает и в конце концов уничтожает его.
Прекрасное — манифестация сокровенных законов природы; без его возникновения они навсегда остались бы сокрытыми.
Говорят: художник, изучай природу. Но не так-то просто из низменного извлечь благородное, из уродливого — прекрасное.
К назойливости юных дилетантов следует относиться снисходительно, в зрелом возрасте они станут подлинными почитателями искусства и его мастеров.
Во всяком произведении искусства, великом или малом, вплоть до самого малого, все сводится к концепции.
С великим восхищением видим мы в Аполлоновой зале виллы Альдобрандини, что во Фраскати, как удачно сумел Доминикино изобразить Овидиевы метаморфозы среди столь подходящего пейзажа; но не надо забывать, что счастливейшие события кажутся вдвойне благодатными, когда они нам ниспосылаются в прекрасном краю, более того, что даже безразличные моменты благодаря величественной местности приобретают высокую значимость.
Никто, кроме художника, не может споспешествовать искусству. Меценаты поощряют художника, это справедливо и хорошо; но этим не всегда поощряется искусство.
Красота никогда не уяснит себе своей сути.
Все другие искусства мы должны кредитовать, и только у греческого мы вечно остаемся в долгу.
Искусство — перелагатель неизречимого; поэтому глупостью кажется попытка вновь перелагать его словами. И все же когда мы стараемся это делать, разум наш стяжает столько прибыли, что это с лихвой восполняет затраченное состояние.
Классическое — это здоровое, романтическое — больное.
Овидий остался классичным даже в изгнании. Он ищет свое несчастье не в себе самом, а в своем удалении от столицы мира.
Романтизм уже скатился в бездну; невозможно представить себе что-нибудь отвратительнее его новейших продукций.
Литература портится лишь в той мере, в какой люди становятся испорченнее.
Что это за время, когда приходится завидовать почившим!
У греков, поэзия и риторика которых были просты и позитивны, одобрение высказывается чаще, чем порицание; у латинян мы наблюдаем обратное; чем больше понижается поэзия и ораторское искусство, тем больше места отводится хуле, тем меньше — восхвалениям.
Генрих Четвертый Шекспира. Если бы погибло все, что когда-либо было написано в этом жанре, то по нему одному можно было бы полностью восстановить и поэзию и риторику.