Аномалия Камлаева - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В больнице, к которой она была прикреплена, ее приняла другая, прямая, надменная женщина, красивая, но именно холодной, вызревшей своей красотой Нине не понравившаяся: показалось, что в ней ничего нет от матери, и Нина отнеслась к ней с инстинктивной настороженностью. С порога велев ей садиться, врач долго изучала Нинину историю болезни, ее пухлую медицинскую карту с эпикризами из коноваловского института. А вот осматривала Нину минуту, не больше. Во всяком случае, так показалось. Показалось, что почти брезгливо.
— Ну, давай, дорогая моя, мужа зови, — резко приказала врач. — Кого из вас ругать, я и не знаю. Вы чем там думаете-то, а? Ты давно последний раз у врача была? Вот то-то и оно.
— У меня мужа нет.
— Да что ты мне рассказываешь? Как это нет? Я тебя ни с кем не путаю? Я не первый год замужем, чтобы не видеть, есть у женщины муж или нет.
— Мы вместе не живем.
— Вот как? Ну, тогда делать нечего — буду ругать тебя. Так сколько ты не была у врача — два месяца, полгода? Тебе неясно в свое время объяснили твое положение? Не сказали, что ты должна регулярно наблюдаться?
— Я устала наблюдаться. Мне сказали, что ребенка у меня никогда не будет. А теперь…
— Что теперь, что теперь? Ты чем, милая моя, слушала, каким именно местом, хотелось бы уточнить, когда тебе говорили, что всякий раз перед тем, как ложиться с мужиком в постель, тебе нужно приходить к врачу?
— Мне этого не говорили.
— Господи, да когда же вы научитесь слушать-то? Вас поставишь перед фактом, так вы сразу отключаетесь и ничего уже больше слушать не желаете.
— А в чем, собственно, дело, вы можете объяснить?
— А в том, милая, дело, что у тебя серьезная патология. Такие нарушения, как у тебя, не проходят бесследно. И сейчас вопрос стоит так: или мы с тобой принимаем немедленные меры, или дальнейшее развитие беременности возымеет самые нежелательные последствия.
— Какие?
— Ты не можешь выносить и родить здорового ребенка.
— Еще полгода назад, — сказала Нина с глуповато-мечтательной улыбкой, — мне говорили, что я никогда не смогу забеременеть. Мне говорили это три с половиной года — в Москве, в Германии, в Швейцарии. И что же? Вот, — горделиво указала она на свой живот.
— Что вот, дура? Забеременела и рада? Ты не можешь носить ребенка, не можешь рожать… — Дальше доктор обстоятельно и терпеливо объясняла, почему невозможно. — Да пойми ты наконец, что ты не только ребенка не сможешь родить, но и себя угробишь. Тут даже выбора — или ребенок, или мать — не стоит. Тут речь о твоей только жизни и идет. Тебе нельзя его оставлять. Почему твой муж ничего не знает?
— Я от ребенка не откажусь.
— От какого ребенка? У тебя уже нет никакого ребенка. Так можешь и считать. У тебя есть только ты. И если у тебя осталась хоть крупица разума, побереги себя, девочка.
— Я пойду к другому врачу, в другую больницу, — сказала Нина, всхлипывая и глотая слезы.
— Да хоть в третью больницу, хоть к папе римскому. Любому специалисту достаточно взглянуть вот на это, — и брезгливо, как опять показалось, скривившись, врач кивнула на ее междуножье, — чтобы сделать вывод — речь может идти лишь о сохранении твоего здоровья. Ну зачем тебе подвергать себя смертельному риску?
— Потому что я хочу быть матерью.
— Ты не можешь быть матерью.
— Это вы не можете быть матерью.
— Ну вот, начинается. Ты меня еще возненавидь. А я тебе одного желаю — не добра даже, а жизни. Ты хочешь умереть во время родов? Ты этого хочешь? А такая возможность, она не просто не исключена, она должна рассматриваться как наиболее вероятная. Понятно тебе наконец?
— Скажите, сколько я должна заплатить, чтобы оставить ребенка?
— Да ты что, совсем разума лишилась? Кому заплатить? За что? За твое самоубийство? Да ни в одной нормальной клинике тебя не примут на сохранение, никто не станет брать на себя ответственность за такое. Господи, да что же у вас такое с мозгами? А с мужьями? Ну, вот где твой мужик? Ему что, до такой степени насрать на то, что ты сейчас над собой вознамерилась сделать? А врачи кто угодно, детка, но только не убийцы. Тебе абсолютно везде скажут, что оставлять ребенка нельзя. Никто за тебя не возьмется, кроме бабки-повитухи из Олонецкой губернии. У которой на каждые десять родов по три умерших роженицы и на все воля Божья. Я тебя предупреждаю, это нужно сделать сейчас, а не то еще неделя, и будет поздно. Не пытайся победить природу, переделать непеределываемое. Подумай о себе…
Нина что-то говорила, но голоса своего не слышала. И вот она уже перестала что-либо выслушивать и что-либо отвечать, поднялась и вышла прочь из кабинета; ее как будто ударили в самую середину живота — не тем рассчитанным и отработанным ударом, который заставляет избиваемого согнуться в три погибели и, держась за живот, долго восстанавливать дыхание, а каким-то другим тычком, гнусным именно из-за уверенности бьющего, что ничего такого страшного и необычного с Ниной не произойдет, не должно произойти. Едва пустота под Нининым сердцем была заполнена, едва она успела удостовериться в том, что Бог или природа услышали ее, едва она дождалась того, чего давно уже не чаяла дождаться (ноги сами несли ее по направлению к бензоколонке, и, стоя у автозаправочной станции, она все втягивала и втягивала раздувшимися ноздрями восхитительнейший на свете бензиновый запах, что наполнял отогревающей, сладостной признательностью каждую пресловутую клеточку тела), как тут же на этом взлете, уже воспаряя и чувствуя невесомость, она получила вот этот удар: в сокровенный храм, где курился фимиам ее, Нининому, младенцу, вломились с грязными ногами… И это были не люди, не чья-то субъективная воля, не мерзкие козни вот этой красивой и строгой врачихи; тут вступало в свои права нечто безличное, надчеловеческое — та самая природа, которую не победить, как говорила врачиха. Едва только ей было дано, как тут же этот невозможный, нечаянный дар отобрали.
Ей хватило сил спуститься вниз, протянуть гардеробщице пластмассовую бирку, натянуть на себя призрак пальто и, не чувствуя под собою ног, выйти из больницы. В больничном парке она опустилась на первую подвернувшуюся скамью; сил на то, чтобы плакать, выть, проклинать, уже не было.
Очень скоро — череда нелепых, с пространно-уклончивыми объяснениями звонков — через общих знакомых ему удалось узнать, что Нина возвратилась в старую свою квартиру на «Савеловской», в ту, которую уже три года сдавала временным жильцам, живя с Камлаевым на даче или в их трехкомнатной на Тимирязевской. Разумеется, она его видеть не хотела, и его дежурство у подъезда ничего бы не дало: Камлаев и на расстоянии безошибочно чувствовал то глубокое и неподвижное неверие по отношению к себе, которое установилось в душе у Нины. Он, конечно, позвонил ей, откопав старый номер, но трубки никто не снимал, и ему оставалось безвыходно, глухо страдать от невозможности узнать, что с ней происходит. «Да что же это я делаю?» — сказал он себе, как будто спохватываясь, и тут же побежал ловить машину, полетел на «Савеловскую» и вот уже, стоя у Нининого подъезда, безответно давил на кнопку домофона, потом дождался соседей, поспешно объяснился с недоверчиво-подозрительной теткой, чтобы та его пропустила, и, взлетев на четвертый, Нинин, этаж, затрезвонил в стандартную железную дверь. Никто не зашаркал, не подошел, и Камлаев, спустившись, уселся на подоконник между этажами и приготовился ждать — час или вечность, сколько понадобится.
Так он бессмысленно, безмысленно сидел, и вдруг обожгла его мысль, которая не приходила раньше в голову. Она не просто от него ушла, а от него освободилась, и вместо боли, которую он себе в Нине воображал, она испытала сейчас скорее облегчение, и Камлаев для нее стал уже не живым человеком, а призраком из прошлого. Пока что он — отрезанный ломоть, но скоро обратится во все более бледнеющую тень былой любви (их знакомство под мелькание Артуровых кадров из кинопленок 20—30-х годов, Коктебель, Старый Крым, иссохшее Древо жизни, которое не плодоносит две тысячи лет, ощущение камлаевских «сильных» рук, все слабеющее, все более походящее на послевкусие, на вкус той прозрачной, клейкой смолки с вишневых деревьев, который и вкусом-то назвать нельзя, ни сладеньким, ни кислым, настолько он слаб, почти неразличим). Он станет (и этот механизм необратимого превращения уже запущен) еще одним персонажем в коротенькой галерее тех мужских интересных лиц, которые чем-либо взволновали и когда-то задели Нину. Он станет всего лишь одним из прежних ее мужчин, при случайной встрече с которыми она испытает разве что неловкость и покорно отправит повинность дежурного, состоящую из двух-трех обязательных слов разговора. И со временем он будет значить для нее не больше, чем первый ее супруг, Усицкий, о котором она теперь только то могла сказать, что был он «смазливый и неживой». С какой-то снисходительной (по отношению к самой себе тогдашней — несмышленой, маленькой Нине) улыбкой она могла припомнить его «резко оригинальную физиономию», разлет соблазнительных девичьих бровей, свою наивную, по-детски честную в него влюбленность (сродни подростковой влюбленности в смазливую мордашку женоподобной кинозвезды), и это было все, что Нина без усилия способна вспомнить об Усицком. И Камлаева ждет такая же участь.