Радуница - Андрей Александрович Антипин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вот, пожалуй, ещё одно о Щорсе.
Когда грустная жизнь его поморгала бакенной лампочкой, которая вот-вот ослепнет, напоследок вспыхнув спиралькой, да и очутилась… там, где ей и надо быть после, от этой невзрачной жизни, завещавшей каждому своё, а кому-то совсем ничего, мне сохранилось на память и службу одно-единственное слово. Оно было сказано по рядовому случаю, а именно тогда, когда я возвращался из леса и, завидев Щорса, скорее взял кобеля на сворку, зная его категорическое неприятие пьяных. На удивление, Шарик никак не отозвался на приближение постороннего, на однообразный стук его палки. Он только поднял голову и вдохнул, когда человек с кошёлкой прошёл рядом и, оказавшись к нам спиной, из-за плеча сказал так кротко, что если бы я не расслышал или отмахнуло ветром, это стало бы по-своему невосполнимой потерей, одной их тех, что мы неизвестно для себя терпим на земной дороге:
– Чё ты его ча́лишь?! Ведь не ки́дается он…
Это были первые и единственные слова, которые он сказал мне. Через год или полтора после этого случая, насквозь усталый и больной, Щорс умер на казённой койке и так же тихо, как он ходил при жизни или сказал мне те слова, его схоронили. Но никто, как водится, не услышал и не заметил.
Однако совсем он не ушёл. Его великолепное «чалишь» аукнулось в одной из моих повестей живой и полнокровной частью, и этим невольным вторжением в мою судьбу забытый ныне Щорс закрался в меня однажды и навсегда. Так бывает близко и дорого то, что даёт нам – рождение, талант, силу, красоту, дыхание, тело… Или вот – Слово. И это Слово, сказанное, вероятно, так же, как Щорс смотрел – лишь бы обтечь, тем не менее обессмертило его. Но не потому что печатное слово (моё, в частности) не познает тления! А потому что тленный человек, не оставив на земле ничего, кроме лыжной палки и пустых бутылок, после своего ухода вдруг нашёл себе продолжение, а стало быть, не оборвался на истёршемся узле, пусть ненадолго, но продлился под небом и, поправ смерть, сотворился чем-то помимо самой жизни, тем, что, может быть, назвать не властно и Слово, за все муки и печали, испитые человеком на веку, одарившее его этим чудесным избавлением от забвения.
У меня большое горе – умер близкий человек…
25 января 2014 г.
Game over
1
Жил-был на улице Береговой дядя Веня. Работал на лесопильном комплексе (или просто пилораме) водителем трелёвочного трактора – красного, советского, с расхлябанной дверцей, битой кабиной без стёкол и с покатой каторжной спиной, надранной до сталистого цвета: трелёвщик, как жук соломинки, таскает на себе вязанки брёвен или прёт из лесу массивные хлысты. Последние, вздыбясь ворочающимися гусеницами, с вулканическим рёвом мотора и истошным напряжением тросов наваливает на хребёт толстыми комлями, а стволы волочатся позади, и зимой ли скольжением вершин по снегу, летом ли трением их о землю, но кроме шороха ошкуривающейся коры и стука на поворотах издают длящийся скрип или даже визг, примерно такой, какой можно извлечь, намылив кожаный ремень и с силой потянув через сжатую сухую руку.
Ползёт этакий исполинский жук по деревне – всякая мелкая вещь в доме заходится нервным тиком, и клацают стёкла, как будто из-под земли раскалённым снопом свищет и ударяется об пол пульсирующая магма.
Там, где трелёвщик обруливает тесный перекрёсток, он на мгновение замедляется и, заскрежетав одной из двух гусениц, в то время как другая остаётся недвижной, и ломтями ископытив из-под себя спрессованный снег или землю, вдруг резко кивает башкой в сторону, противоположную той, в какую минуту назад правил. Башка у него не по центру, а на левом плече. И кажется, что жук неуклюж и косолап от природы и сам ли или запрудившими улицу хлыстами, но сокрушит если не дом у дороги, то угол ограды, не защищённой железной трубой, которую надо вкапывать на поворотах с некоторым отступом от забора – для отражения хлыстов или волокуш с сеном. Тут хочешь не хочешь, а если нет винтового столба, то обязательно пересчитают штакетник. И тогда хозяин, заслышав треск, спросит хозяйку:
– Дрова, что ли, привезли соседям?
Хозяйка, проворно выскочив на крыльцо, уже кричит на всю Ивановскую:
– Какие дрова, дурака кусок! Ползаплота своротили…
Ничего не поделать! И вот уже хозяин подпирает кольями забор и материт Веньку и хозяйку. Но если поруганье хозяйки даёт ему хоть какое-то удовлетворение, то с Веньки ничего не взыщешь, и всякий скажет:
– Кто это в тебя въехал?!
– Ве-енька, ка-азлина! Как хреном снёс!
– Надо ж было винтовой столб вкопать!
– Да всё как-то так…
2
На работу в соседний посёлок ходил дядя Веня с характерным приплясом, поднимаясь на носки кирзовых сапог и опадая на пятки, словно всякий раз собирался в пружину, готовую в следующий миг выстрелить лязгающей сталью. Он не прилагал к этому усилий, а просто весь вчерашний день трясло, и, сошедшему на твёрдую землю, ему всё зыбко и хлипко, и даже ночь не устаканила его. Так вода в ведре, стукнутом о лавку, наслаивается и дрожит. И оттого же, отчего происходило это дрожание, звенел на зубах стакан, в который дядя Веня, придя вечером домой, нацеживал из-под электрического самовара, торопясь и вынув вентиль из носика, чтобы бежало с парком по обеим дырочкам разом.
По кругу дяди Вениного рта, как эта известь на самоварной крышке, к тому времени откладывалась белая соляная плёнка натёкшего со лба и высохшего пота. И он пил, давясь кадыком и не обжигаясь, как будто горло у него было не из мяса, а из свёрнутого трубой и пропаянного по шву листового железа.
Рот у дяди Вени тоже был по-своему характерный – большой и плоский, как у древнего иллюстративного человека из учебника биологии, и такой же во всякую пору унылый. Это было не с рождения, а прямым следствием жизни, точнее, некоторых её обстоятельств, в которых все до одного варились и незаметно выварились во что-то измытое и утратившее очертания, кроме черт какой-то всегдашней скорби. Живые естественные колебания если и проявлялись, то редко и не подлинно, существуя вполовину замаха души, между тем как безучастье последней к жизни и к себе в частности было развинчено до упора.
Он, дядя Веня, дожив до конца атомного века, по чужой, своей ли воле, но словно вернулся в те времена, когда волосяной петлёй ловят рыбу в