Там, где престол сатаны. Том 2 - Александр Нежный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жизнь порождает ужас, ужас похищает людей. Так, потупив взор, ответил ему о. Гурий, и снова закричал о. Петр:
– Что?! Где он?! Умер сынок мой или жив?!
И то верно, и другое справедливо. И жив, и нежив. Почти все люди в этой стране не могут о себе сказать, живы они или уже взяты могилой.
Очевидно, он допустил ошибку. Следовало бы добиться от о. Гурия, или от папы, или еще от кого-нибудь из тех, кто плотным полукругом обступил его в пятой камере, всей правды о сыночке, сколь бы страшна она ни была. Надо ли понимать слова о. Гурия в том смысле, что Павлик жив плотью, но скончался духом? Если так, то не преждевременно ли и не жестоко подобное суждение о человеке, едва вступившем в пору юношества? Кто возьмет на себя ответственность утверждать, что и дальнейшее житье-бытье Павлика будет посвящено исключительно заботам плоти, устроению внешней стороны жизни, стяжанию мирских утех при полном забвении даже малейшей в себе духовной работы? Да быть того не может! Возьмет, в конце концов, свое иерейская кровь! Как в Николае-Иуде, глумливо заметил какой-то совершенно неуместный человек, Бог весть как сюда проникший и уж во всяком случае не имеющий права голоса. И лицо его скрыто было от взоров присутствующих низко надвинутым черным капюшоном. Все отстранились от него, и, несмотря на тесноту, он теперь стоял один, прямо перед о. Петром, лица, однако, по-прежнему не открывая. Отец Петр вгляделся. А! Да это ты, неласково приветил он незваного гостя. Странно. Ваш брат – так, по крайней мере, следует из опыта минувших тысячелетий – имеет обыкновение являться под покровом тьмы.
Будучи сам ее порождением, он чувствует себя в ней, прости за избитое сравнение, как рыба в воде. Уместен в связи с этим вопрос: какая необходимость побудила тебя покинуть родную среду и, не спросясь, явиться средь бела дня среди милых мне и близких людей? Что-нибудь изменилось в ваших нравах? Расширилось – не дай Бог – поле деятельности? Или какое-нибудь срочное поручение? Нечто вроде грамоты с печатью и личной подписью Князя тьмы о признании тщеты всех усилий противостоять Христу? Заверение о прекращении охоты за человеческими душами? Смеешься, был ему глухой ответ. Ты шутник и, стало быть, слепец. Какую существенную разницу обнаружил ты в сегодняшней ночи и нынешнем дне, чтобы она могла воспрепятствовать нам невозбранно появляться в любое время суток там, где мы пожелаем или куда будем посланы? Ваш день ничуть не светлее вашей ночи, а ваша ночь столь же темна, как ваш день. Что же до тщеты наших усилий противостоять Христу, то скучно мне тебе, неглупому человеку, объяснять: все наоборот. Не мы Ему – Он нам из последних сил пытается помешать. Однако никому из вас, кто еще остался с Ним, а таких – совершенно беспристрастно, с профессиональной неподкупностью, ежели желаешь, статистика старорежимной школы, именно старорежимной и ни в коем случае не школы новейшего образца, где ничему, кроме оголтелого вранья и бесстыдного «чего изволите», научить не могут, не хотят, да и боятся, – можно насчитать по всей вашей России пару-тройку тысяч душ… ну хорошо, хорошо… пять тысяч… десять! что это такое для страны некогда торжествующего православия? вас было много, и вы были духовно ничтожны – согласись с правотой нашего обвинения и прими его с достоинством; так вот, обрати внимание, никому из вас Он не признался… Отец Петр прервал его. Старые басни. Не хватало еще, чтобы ты прибавил нечто гнусное из Цельса. Человек в капюшоне укоризненно покачал головой. Неужто ты полагаешь, что мы способны опуститься до низости современных писателей и объявить римского солдата-наемника, пьяницу и ничтожество, Его отцом?
Отец Петр вздохнул. Поистине, двум назойливым созданиям Господь попустил появиться на белом свете: комару и врагу рода человеческого. Разве ты не видишь пришедших ко мне людей? Я всем рад, кроме тебя. Ты мешаешь. Вон отец Михей, нашего сотниковского Успенского собора звонарь, он мне левкои принес в подарок, знает, что я их люблю…
– Ага, – оглянулся незваный гость, – тот самый… Было, не спорю, нечто трагикомичное в его вынужденном полете с колокольни, но все последующее… Б-р-р… – Он даже передернул плечами. – На земле умеют устроить ад, жестокой изощренностью превосходящий нашу в общем-то скромную… э-э-э… ну, скажем так, мастерскую. – Он еще раз оглянулся и счел цветы в руке звонаря. – Четыре. Я так и думал.
И вот еще отец дьякон, милейший человек, я с ним на Соловках горе горевал, и матушка с ним, и детки, все шестеро и все с цветочками, по две гвоздички у каждого… Отец Петр хотел было погладить по светлой головке младшенького и спросить, сколько же годков исполнилось ему – но тот отступил назад, спрятался за спину отца и оттуда прошелестел сухим голосом:
– Пять мне было.
И мать Агния! И Григорий Федорыч! Уважили, мои дорогие! Да вчера еще мы с вами служили, и ты, Григорий Федорыч, опять меня бранил. Забыл? Регент ему поклонился. Отец Петр засмеялся. Что делать – не дал Бог слуха. И голоса такого, как у Агнии. У нее не голос – труба архангельская! Иди, милая, я тебя поцелую.
– Не след тебе, батюшка, меня целовать, – прошамкала мать Агния. – Возьми-ка лучше от нас с Григорием… Четыре пиончика от нашей к тебе любви.
И Иван Демьянович пожаловал! Здравствуйте, милый вы мой! Обнимемся! Склонив могучую голову, профессор молча вручил о. Петру четыре белые хризантемы.
– Вольно тебе, – лениво промолвил человек в капюшоне, – радоваться обществу мертвецов.
Отец Петр почувствовал, что из последних сил прижатая к стене его спина стала ледяной. Мертвецы?! Все?! И детки отца дьякона? Маленький светловолосый отрок, из шести самый младший, – и он?!
– А ты как думал, – со знанием дела усмехнулся гость незваный. – Дьякона-то при тебе убили?
– Кажется, – неуверенно выдохнул о. Петр.
Что там кажется! В голосе человека в капюшоне послышалось раздражение. Очевиднее быть не может. Пристрелили как собаку. У тебя тогда еще силы были… это сейчас ты форменный доходяга и тебя ребенок одним пальчиком… В самом деле: ноги гниют, астма давит, сердце… Он прищурился, пристально взглянул на грудь о. Петра и безнадежно махнул рукой. Ни одного клапана здорового нет в твоем сердце. В митральном жесточайший стеноз… ведь болит сердце?! болит? Отец Петр невесело усмехнулся. Что за человек, у которого нет сердца, и что за сердце, которое никогда не болит? Э-э-э…
Его собеседник скривил губы. Избито, заезжено, затаскано. В оптимизме такого рода всегда звучит какая-то неизбывная пошлая нота – нечто вроде черных очей, столь любезных застолью твоих богомольно-пьяных прихожан. Стеноз, да плюс створки, как рассохшиеся двери, во-от на столько (он раздвинул на приличное расстояние большой и указательный палец левой руки) не смыкаются. Ты хоть Плетнева вызывай – он подтвердит. Покой и усиленное лечение – может, годик-другой еще протянешь. И нос они тебе вдобавок перебили. А там, на Соловках, тебя даже на подвиг потянуло: дьякона спасать. Он засмеялся. Чудак. Ты, небось, рад был без памяти, когда охранник первый раз промазал, а на второй у него заклинило затвор? А мы огорчились… Нет-нет, жажда крови тут совершенно ни при чем. Напротив: даже отвращение от безумной, прямо-таки сладострастной жестокости, с какой проливает ее человек. Право, будто не люди на земле, особенно у вас, в России, а вампиры, которых мы, кстати, на дух не переносим… Почему огорчились? Представь: разыгрывают пьесу, все идет своим чередом, и вдруг у некоего зрителя в бедной его головушке случается короткое замыкание, он воображает себя посланцем небесной… ха-ха-ха… справедливости, выскакивает на сцену и – положим – выхватывает у Клавдия склянку с ядом. Король жив, королева пребывает с ним в скучнейшем, но законном браке (иногда, как и прежде, наставляя ему рога, что, впрочем, у человечества отчасти и с нашей помощью вошло в обычай), Офелия рожает принцу детишек – но где, позволю тебя спросить, истинный Гамлет? Где леденящий душу призрак? Прощай, прощай и помни обо мне! Где датское королевство, в котором несомненно что-то подгнило, – как гниет, воняет и смердит сейчас на одной шестой части этой незадачливой планеты? Безрассудное – пусть даже с благими целями – вмешательство спасает Гамлета, но убивает трагедию. Словом, не следовало бы Ему встревать, толкать охранника под руку, а потом портить его боевое оружие. И самое главное – во имя чего? Рассудим, не давая воли страстям: что лучше – в морозный день, на острове далеком с свинцом в груди упасть на белый снег или влачить здесь тебе самому опостылевшую жизнь, сносить издевательства и побои от тюремных псов и ждать, когда тебе пристрелят в смрадном подвале? Он кивнул на младшего лейтенанта, боровшегося со сном и время от времени вяло опускавшего кулак на стол и слабеющим голосом повторявшего: «Не спать! Не спать…»
А детки дьякона? Матушка его? Натурально, все померли. Он еще жив был, они ходили по деревням, побирались… Мы за ними наблюдали, и, доложу тебе, горькая открывалась нам картина. Подавать подавали, не спорю. Но как?! Постучат, положим, в десяток домов, подайте, говорят, именем нашего бога, а их к нему и отсылают. Он вам и подаст, а нам самим жрать нечего. Из одного, коли повезет, вынесет сердобольная баба кусок хлеба на всю стаю и слезу проглотит, глядя, как делит этот кусок несчастная и сама голодная мать на шесть разинутых ртов. Она первая и померла. Потом двое деток стали криком кричать от нестерпимых резей в животиках и тоже умерли: какой-то доброхот дал им хлебных крошек вперемешку с мышиным пометом. Ты, небось, подумал, – нарочно? Если бы… Это и его пища была. Ах, скучно жить на этом свете, господа-товарищи! Причем, обрати внимание: все вокруг уповают, что не может-де долго продолжаться подобная бесчеловечность и что очень скоро наступит время всеобщей справедливости. Ага. Наступит. После дождичка в четверг – так, если не ошибаюсь, выражаются у вас в тех случаях, когда обещанное не будет выполнено никогда? Пока все людишки не перемрут как мухи или их не передавят – опять же, как мух. Да ты и сам нынче видел, каковы у тебя были гости. Все с того света! И все – заметь – тебя там поджидают. С цветочками в четном количестве… хи-хи… Ты у них там будешь… хи-хи… как свадебный генерал.