Гоголь. Соловьев. Достоевский - К. Мочульский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Антихрист и его полчища погибают в огненном озере. Евреи и христиане, подходя к Иерусалиму, видят «Христа, сходящего к ним в царском одеянии и с язвами от гвоздей на распростертых руках». Все убитые оживают и воцаряются с Христом на тысячу лет.
Г. Z кончил. Политик спрашивает его: «И вы думаете, что эта развязка так близка?» Г. Z отвечает: «Ну, еще много будет болтовни и суетни на сцене, но драма‑то уже давно написана вся до конца, и ни зрителям, ни актерам ничего в ней переменять не позволено…»[93]
Царство Антихриста есть диавольская пародия на вселенскую теократию. Это — теократия без Христа. Почему же Соловьев не противополагает ложной теократии теократию истинную, которую он когда‑то проповедовал? Не потому ли, что всякая теократия, всякая мечта о земном царстве Христа раскрылась теперь перед ним как ложь? Не преемник апостола Петра, а антихрист стоит во главе всемирной монархии; в его манифесте нетрудно узнать всю старую схему соловьевской христианской политики (союз власти первосвященничес–кой и царской, разрешение религиозного вопроса, широкие и гуманные социальные реформы, вплоть до любовного попечения о животных). Но объединение человечества совершается против Христа, и церкви соединяет чародей Аполлоний; социальные реформы приводят к равенству всеобщей сытости, государство не входит в Христово царство, а все целиком предается антихристу. Христиане не только не получают всемирного могущества: их маленькая горсточка гонима и преследуема. Немногие верные отрешаются от государства и мирской жизни, очищаются от соблазнов, таящихся в каждом вероисповедании (приверженность авторитету у католиков, «археологическая» традиционность православия, рациональный критицизм протестантства). Соединение церквей свершается на грани истории, перед самым Вторым Пришествием; в нем — не начало земного царства Христа, а преддверие царства хилиастического.
Теократическая троица, первосвященник, царь и пророк, представлена антихристом и слугой его Апполлонием. Последний папа Петр II изгнан из Рима, лишен власти и внешнего авторитета, живет в Петербурге «под условием воздерживаться от пропаганды». Папа в Петербурге, — вот все, что осталось от русского мессианства, «самоде ржавного царя, протягивающего руку гонимому первосвященнику».
«Теократия оказывается не преддверием рая, а широкими вратами ада, — пишет кн. Е. Трубецкой. — Антихристова теократия тонет в огненном озере, а вместе с ней проваливается ложная мечта о мирском владычестве Христа».
В «Повести об Антихристе» мысль Соловьева окончательно освобождается от романтики славянофильства и утопий гуманизма. Его историософия приближается к идеям Достоевского, выраженным в «Братьях Карамазовых» (учение старца Зосимы) и особенно в «Легенде о Великом Инквизиторе».
Но неужели перед смертью Соловьев действительно почувствовал, что лучшие годы своей жизни он служил не делу Христа, а делу Антихриста? Неужели в образе «грядущего человека», гениального писателя, реформатора, аскета и филантропа он узнал свое собственное лицо? Правда, многие черты этого образа можно отнести к Толстому, Бог которого, по словам Соловьева, есть «бог века сего».
И тем и менее, читая «Повесть», невозможно отогнать от себя страшную мысль, что автор говорит о себе, разоблачает свою ложь. В облике Соловьева есть темная глубина: все в нем двоится, и яркий свет отбрасывает мрачные тени. Он унес с собой тайну, о которой смутно догадывались лишь немногие, самые проницательные его друзья. И отсюда — двойственное их отношение к нему: притягивание и отталкивание, любовь — ненависть. Особенно остро чувствовал «темный лик» Соловьева В. В. Розанов [94], давший ему следующую беспощадную характеристику: «Соловьев был весь блестящий, холодный, стальной. Может быть, было в нем «Божественное», сак он претендовал, или, по моему определению, глубоко демоническое, именно преисподнее: но ничего или очень мало было в нем человеческого. «Сына человеческого» по–житейскому) в нем даже не начиналось, — и казалось, сюда относится вечное оплакивание им себя, что я в нем непрерывно чувствовал во время личного знакомства. Соловьев был странный, многоодаренный и страшный человек. Несомненно, что он себя считал и чувствовал выше всех окружающих людей, выше России и Церкви, всех тех «странников» и «мудрецов Пан–софов», которых выводил в «Антихристе» и которыми стучал как костяшками на шахматной доске своей литературы… Он собственно не был «запамятовавший, где я живу» философ, а был человек, которому не о чем было поговорить, который «говорил только с Богом». Тут он невольно пошатнулся, т. е. натура пошатнула его в сторону «самосознания в себе пророка», которое не было ни деланным ни притворным».
Розанов смотрит в микроскоп, и черта, верно им подмеченная, разрастается чудовищно. Он видел в Соловьеве и другое: светлое лицо праведника и подвижника — и с умилением писал о нем. Но «черточка», схваченная необыкновенным глазом Розанова, действительно была в Соловьеве. Перед смертью, когда он, по выражению того же Розанова, «стал быстро сбрасывать все свои мантии», ему была нужна «всенародная» исповедь. Нет в русской литературе книги трагичнее «Трех разговоров».
Своему последнему произведению Соловьев придавал глубокий мистический смысл. Изобличая Антихриста, срывая с него «маску добра», он знал, что вступает в последний смертельный бой. Величко рассказывает, как однажды Соловьев, прочитавши приятелю свою «Повесть», внезапно его спросил:
— А как Вы думаете, что будет мне за это?
— От кого?
— Да от заинтересованного лица. От самого!
— Ну, это еще не так скоро.
— Скорее, чем Вы думаете!
Через несколько месяцев он умер.
Андрей Белый [95] присутствовал на чтении Соловьева в доме его брата Михаила Сергеевича весной 1900 года. «Помню, я получил записку от покойной О. М. Соловьевой. Она извещала, что Владимир Сергеевич читает им свой «Третий разговор», и просила меня прийти. Прихожу; Соловьев сидит грустный, усталый, с той печатью мертвенности и жуткого величья, которая почила на нем в последние месяцы: точно он увидел то, чего никто не видел, и не может найти слов, чтобы передать свое знание… Соловьев начал читать. При слове: «Иоанн поднялся, как белая свеча», — он тоже поднялся, как бы вытянулся на кресле. Кажется, в окне мерцали зарницы. Лицо Соловьева трепетало в зарницах вдохновенья». И Андрей Белый набрасывает предсмертный образ Соловьева: «Громадные очарованные глаза, серые, сутулая его спина, бессильные руки, длинные; со взбитыми серыми космами прекрасная его голова, большой, словно разорванный, рот с выпяченной губой, морщины, — сколько было в облике Соловьева неверного и двойственного… Гигант и бессильные руки, длинные ноги, маленькое туловище, одухотворенные глаза и чувственный рот, глаголы пророческие… Бессильный ребенок, обросший львиными космами, лукавый черт, смущающий беседу своим убийственным смешком: «хе–хе» и — заря, заря!..»
18 Смерть
В марте 1900 года Соловьев получил письмо от незнакомой ему женщины Анны Николаевны Шмидт. Она жила в Нижнем Новгороде, учительствовала и сотрудничала в местной газете. Старая дева, скромная труженица, содержавшая на свои скудные заработки мать, провинциальная журналистка, на вид ничем не замечательная, она тайно от всех писала мистические трактаты о Церкви и Третьем Завете. Они еще недостаточно изучены и оценены, но всякий, кто их читал, не забудет потрясающей силы писаний. Явное безумие соединяется в них с мистическими созерцаниями такой глубины и дерзновенности, перед которыми откровения мадам Гийон или Катерины Эммерих кажутся тусклыми и незначительными. О. Сергий Булгаков [96], написавший предисловие к изданию книги «Из рукописей А. Н. Шмидт», признает сочинение ее «первостепенной важности мистическим трактатом, который смело выдержит сравнение с произведениями первоклассных европейских мистиков, каковы Я. Бёме, Пордэдж, Сведенборг и другие».
Познакомившись с учением А. Шмидт о лично–соборной природе церкви, Соловьев признал его «истиной величайшей важности» и писал автору: «Думаю, на основании многих данных, что широкое раскрытие этой истины в сознании и жизни христианства и всего человечества предстоит в ближайшем будущем, а Ваше появление кажется мне очень важным и знаменательным».
А. Шмидт настаивает на свидании с Соловьевым и посылает ему свою исповедь. Из нее он узнает, что она почитает себя воплощением Софии, а его — воплощением Христа. Испуганный «священным безумием» своей корреспондентки, он пишет ей жестокое письмо. «Исповедь Ваша возбуждает величайшую жалость и скорбно ходатайствует о Вас перед Всевышним. Хорошо, что Вы раз это написали, но прошу Вас больше к этому предмету не возвращаться. Уезжая сегодня в Москву, я сожгу фактическую исповедь в обоих изложениях, не только ради предосторожностей, но в знак того, что все это только пепел… Пожалуйста, ни с кем обо мне не разговаривайте, а лучше все свободные минуты молитесь Богу».