Даниил Хармс - Александр Кобринский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Собственно говоря, в этом перечислении Хармс был предельно откровенен и точен. Мы видим, в частности, что творчество он понимал как двунаправленный процесс: писатель обогащает мир и одновременно ему самому открывается нечто новое в этом мире — отсюда и «узнавание разных вещей» из стихов. Почти все перечисленные вещи так или иначе отражаются в его творчестве; некоторые даже в названиях («Нуль и ноль», «Числа не связаны порядком...», «Сон»), а практически все мемуаристы рассказывают, как Хармс любил показывать фокусы с шариками и т. п. Более того — предельная искренность Хармса легко восстанавливается из его дневника и записных книжек: от интереса к логически бессмысленному и нелепому (ср. его запись: «Меня интересует только „чушь“, только то, что не имеет никакого практического смысла...») — до его любви к обрядам и каббале.
Находим мы в «Разговорах» и точно такой же (хотя и значительно меньший) список Хармса «чего я не выношу». Он также совершенно откровенен и пересекается с его записями и произведениями, хотя и не во всем: «Пенки, баранина, маргарин, лошади, дети, солдаты, газета, баня». И далее он объясняет свою нелюбовь к бане: «Баня — это то, в чем воплотилось все самое страшное русское. После бани человека следовало бы считать несколько дней нечистым. Ее надо стыдиться, а у нас это национальная гордость. Тут стыд не в том, что люди голые, — и на пляже голые, но там это хорошо, — тут дымность, и затхлость, и ноздреватость тел».
Баня была для Хармса символом «темного русского начала». Он, в высшей степени человек церемонный и интеллигентный, ощущал баню в одном ряду с теми явлениями русской жизни, которые инстинктивно наводили на него ужас: «бобыли, бородатые священники, возглас в панихиде, драка мужиков в распущенных рубахах, их истеричность, рынки, пахнущие уборной».
Эти рассуждения о бане практически совпали по времени с написанием стихотворения «Баня» (13 марта 1934 года):
БАНЯБаня — это отвратительное место.В бане человек ходит голым.А быть в голом виде человек не умеет.В бане ему некогда об этом подумать,ему нужно тереть мочалкой свой животи мылить под мышками.Всюду голые пятки и мокрые волосы.В бане пахнет мочой.Веники бьют ноздреватую кожу.Шайка с мыльной водой —предмет общей зависти.Голые люди дерутся ногами,стараясь пяткой ударить соседа по челюсти.В бане люди бесстыдны,и никто не старается быть красивым.Здесь всё напоказ,и отвислый живот,и кривые ноги,и люди бегают согнувшись,думая, что этак приличнее.Недаром считалось когда-то, что баняслужит храмом нечистой силы.Я не люблю общественных мест,где мужчины и женщины порознь.Даже трамвай приятнее бани.
Конечно, следует напомнить, что действительно — в славянских представлениях баня всегда была местом, где поселялась нечистая сила. Но на самом деле, в основе противопоставления пляжа бане у Хармса лежит один главный мотив: «мужчины и женщины порознь» — или нет. Изоляция мужчин в бане инстинктивно отталкивает его, поскольку имеет гомосексуальный (а значит, и омерзительный для него) оттенок. Разумеется, при этом Хармс прекрасно помнил, что после эпатирующих произведений М. Кузмина баня стала уже открыто восприниматься как место гомосексуальных утех. Вот какие пародии писали на Кузмина:
Ах, любовь минувшего летаЗа Нарвской заставой, ставой,Ты волнуешь сердце поэта,Уже увенчанного славой, авой.
Где кончался город-обманщик,Жили банщики в старой бане.Всех прекрасней был Федор-банщикКрасотою ранней, анней.
Ах, горячее глаз сверканье,Сладость губ, мужских и усатых!Ах, античное в руку сморканье,Прелесть ног волосатых, сатых!..
Не сравнить всех радостей светаС Антиноя красой величавой!Ах, любовь минувшего летаЗа Нарвской заставой, ставой!..
Эту пародию написал А. Измайлов, в ней цитируются название цикла «Любовь этого лета» (несколько измененно) из первой книги стихов Кузмина «Сети», стихотворение из этого же цикла «Ах, уста, целованные столькими...», а также упоминается банщик-гомосексуалист Федор из кузминской повести «Крылья», в которой открыто и провокативно изображалась однополая любовь.
Особо следует сказать о нелюбви Хармса к детям. Это отдельная тема. К детям Хармс относился с глубоким отвращением, и многие мемуаристы отмечали этот парадокс: как же так — замечательный детский писатель, дети от него без ума, а он их ненавидит. Е. Шварц вспоминал: «Хармс терпеть не мог детей и гордился этим. Да это и шло ему. Определяло какую-то сторону его существа. Он, конечно, был последний в роде. Дальше потомство пошло бы совсем уж страшное. Вот отчего даже чужие дети пугали его. И как-то Николай Макарович, неистощимо внимательный наблюдатель, сообщил мне, посмеиваясь, что вчера Хармс и Заболоцкий чуть не поссорились. Хармс, будучи в гостях у Заболоцкого, сказал о Никите (маленьком сыне Заболоцкого. — А. К.) нечто оскорбительное, после чего Николай Алексеевич нахохлился и молчал весь вечер».
Благодаря «Разговорам» мы знаем точно, что именно произошло в тот вечер, когда друзья решили отправиться к Заболоцким. По дороге зашли в пивную, выпили по кружке пива, Олейников прочел свое стихотворение «Похвала изобретателям». Затем пришли к Заболоцким и сели за стол:
«Между тем ели пирог и Д. X. бесстыдно накладывал в него шпроты, уверяя, что этим он исправляет оплошность хозяев, забывших начинить пирог. Потом он стал рассуждать о воспитании детей, поучая Н. А.
Д. X. Надо ребенка с самого раннего возраста приучать к чистоте. И это совсем не так сложно. Поставьте, например, у печки железный лист с песком...
Младенец же спал в это время в кроватке и не знал, что о нем так говорят. Но Н. А. эти шутки были неприятны».
Не менее выразительно выглядят мемуары Сусанны Георгиевской, близкой знакомой Липавского, работавшей в конце 1930-х годов младшим редактором Детиздата. Ее знакомство с Хармсом произошло в 1938 году, он запомнился ей как человек «огромного роста, очень эксцентрично по тому времени одетый. На нем была кепка жокея, короткая куртка, галифе и краги. На пальце — огромное кольцо с печатью (в то время не только мужчины, но и женщины не носили колец, это было не принято)».
Липавский рассказывал ей, что, когда у них с Хармсом заходил разговор о маленьком сыне Введенского (судя по тому, что называется его возраст — три года, — дело происходило в 1940 году), Хармс его «иначе, чем гнидой не называл». И Липавский это отношение к детям считал совершенно естественным.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});