Листопад в декабре. Рассказы и миниатюры - Илья Лавров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но что-то в Юрии сопротивлялось этим поучениям. Теперь мать иногда огорченно восклицала:
— И что ты за простота? Последнюю рубаху готов отдать…
…Юрий вышел на кухню, спросил у матери:
— Где Серега?
— Господи! Да зачем он тебе? На диван я его уложила. Ему там с Валей хватит места. А тебе он будет мешать.
— Мама, я ему обещал, что он будет спать со мной. Пацан радовался, а ты… Он, поди, расстроился, заплакал?
— Невелик барин! Поканючил да и затих.
Юрий тяжело вздохнул и пошел в комнату матери. Сережка сладко спал, слегка приоткрыв рот. Черные гребеночки его длиннейших густых ресниц слегка вздрагивали. «Ах ты, малышня! Обидели тебя», — ласково подумал Юрий. Осторожно сняв одеяло, он взял мальчонку.
— Чего ты за всех болеешь? Самому будет плохо, — всполошилась мать.
Юрий даже не взглянул на нее, ушел в свою комнату, опустил мальчишку на кровать, накрыл его одеялом и сплющил подушку, чтобы голове было удобнее…
После такого суетливого дня все уже спали. А Юрий лежал, прислушиваясь к темному молчанию обреченного дома, к тиканью будильника. Словно Сережкино сердечко стучало за спиной у Юрия: тик-так, тик-так…
Припомнились сегодняшние гости, их разговоры…
Потом мысленно увидел Обь, свой буксир, во тьме осыпанный огнями. Могучий буксир! Он толкал перед собой три огромных баржи, наполненных горами бревен… Тут Юрий вспомнил нарядно отделанные пластиком каюты, салон, рубку со светящимся во тьме экраном локаторной установки. На экране в серо-голубоватом свете смутно проступали острова, протоки, берега. Буксир мог плавать и ночами… Ожили в памяти все ребята. Экипаж у них сплошь молодежно-комсомольский. Юрку выбрали комсоргом. Соберутся, бывало, у телевизора и начнут травить! Тут и споры, и шутки, и розыгрыши. И, конечно, Женька разворачивался вовсю. Кроме птиц, у него есть еще одна слабость — космос. Он, бродяга, верит фантастам, верит, что когда-то землю посетили пришельцы из космоса. Он так верит в эту легенду, что не может выносить опровержений ученых, прямо-таки с ненавистью комкает и рвет их статьи.
Верил он и в то, что на одной из планет есть разумные существа. Особенно большие надежды возлагал на Венеру. И когда на нее опустились советские аппараты и доказали, что на Венере жизнь невозможна, он перенес это как личную катастрофу. Если б ему было поменьше лет, он разрыдался бы. Такое с ним случилось как-то в детстве. Мать десятки раз читала ему «Конька-Горбунка». Он любил этого конька и мечтал встретиться с ним. И вдруг однажды отец неопровержимо доказал, что конька-горбунка никогда не было и быть не может. Горько было Женьке…
Юрий лежит и мысленно видит салон, лица ребят, голубые дымки сигарет и слышит голос Женьки, в котором звучит мольба поверить ему:
— На земле, ребята, полно загадок! Не может быть случайностью, что и древние ассирийцы, и египтяне, и шумеры, и еще, и еще другие народы — все в один голос толкуют об одном и том же: боги спускались с неба и снова улетали к звездам на своих огненных кораблях… А тунгусский метеорит? Он взорвался над землей. Почему? Да потому, что это был корабль из космоса. Что-то случилось с ним… А древнейшие рисунки на скалах? Там изображены люди в шлемах с антеннами… Были, были на земле звездные пришельцы!
Тут кто-то сказал, что ученые смеются над этим вымыслом. Эх и взбесился тогда Женька!
— Это же все дряхлые старикашки! — кричал он. — Шамкают, понимаешь, всякие там свои гипотезы да формулы! — У него не хватило слов для уничтожения академиков, и он под хохот ребят обрушил на них свой последний аргумент: — У них же у всех вставные челюсти! Чего ты хочешь?
Юрий от этого воспоминания заворочался, тихонько засмеялся… Вдруг, без всякой связи, почему-то снова вспомнились ему шумящие за столом родственники. И он все никак не мог почувствовать их родными. Чужие это люди.
Вот Женька, ребята с буксира — это свои. Он живет бок о бок с ними, делает одно дело, ему близки их интересы, мысли, цели, чувства… «А взять того же дядю Ивана! Да какой он родной? Какая у меня с ним связь? Связь по крови? Да что они, мои родственники?.. Нет, видно, порвались теперь старые родственные связи и по иным признакам устанавливается родственность!»
Серега завозился, забросил на него горячую ногу, руку, уткнулся носом в спину, засопел. На душе у Юрия стало легко и весело, и так ему захотелось, чтобы сейчас же, немедленно проснулись этот мальчишка и Женька! Перекинуться бы с ними хоть несколькими словами. Он даже тихонько окликнул:
— Женька! Балбес!
А «балбес» дрыхнул, как медведь в берлоге. Юрий было засмеялся, но тут же мгновенно уснул…
1973Потерянный город
Двор был крошечный, а за низкой изгородью из дощечек и фанерок виднелся большой огород. На дощечках и на фанерках еще сохранились остатки надписей: «Осторожно — яйца», «Папиро…», «Фход воспр…», «Ход в баню со дво…» Вместо калитки висела дверца от кабины старого грузовика.
Среди преющего навоза в огороде была воткнута палка, а на нее насажен огромный белоголовый орел. Ветер разворачивал большие крылья, махал ими, словно орел собирался улететь к далеким таежным сопкам, из-за которых выползали белые острова облаков. Воробьи в ужасе шарахались от пугала.
Потап Манаков насмешливо смотрел на орла, довольный своей выдумкой. Все должно приносить пользу, даже эта никчемная, громоздкая птица.
Потапу семьдесят два года, но он мог еще, как говорил, ворочать кули. Длинный, поджарый и жилистый, ходил он по огороду бесшумно и легко, крадущейся походкой зверолова. У него тонкий, горбатый нос, недоверчивые зоркие глаза землистого цвета. Он острижен под машинку, лицо и голова густо покрыты медной щетиной. На нем вылинявшая синяя рубаха, старенький меховой жилет, брезентовые сапоги.
Потап взял в сарае топор и вышел на улицу, в палисадник.
У окна стояла старая береза. Она развесила до земли тонкие, длинные и такие мягкие ветви, что их как шпагат можно было завязывать узлом. Они плескались на ветру, всплывали. Коричневая кожица их в черных пупырышках, словно осыпана маком. На стволе трепетала папиросной бумагой, завивалась в трубки отставшая шкурка. Ствол сиял, будто щедро побеленный известкой, — прикоснешься темным пиджаком, останутся белые пятна. Ямки от выломанных сучков мокли, слезились соком. Молоденькие листочки блестели, как смазанные маслом.
Потап деловито осмотрел березу и прикинул в уме, сколько выйдет дров. Глядишь, лишняя двадцатка в кармане, а копейка рубль бережет.
Он поплевал на ладони, примерился и размахнулся. Береза мелко задрожала каждым листком. Потап с натугой вывернул топор. В стволе зияла глубокая рана.
Мимо шел механик лесопилки, кудрявый горбун, остановился изумленно.
— Ты чего это, сосед, делаешь?
— Да к лешему хочу снести эту корягу, — объяснил Потап, — в избенке темнотища из-за нее. Редьку посадил вон, она в тени хиреет. А эта дурила сколько места без пользы занимает. Выдеру, на ее место луку натыкаю.
— И поднялась у тебя рука! — нахмурился механик. — Люди весь город засаживают деревьями, а ты…
— Делать им нечего, твоим людям, вот и валяют дурака.
Механик сердито застучал каблуками, ушел.
Потап снова хватил топором. Услышав шаги, воровато поднял голову: не начальство ли какое, а то нарвешься на штраф. Теперь всего жди, в своем доме не хозяин. Потап вздрогнул: шел его сын Филипп, погибший на фронте. Такой же, как он, Потап, длинный, сухой, с медными, лохматыми волосами. Это наваждение продолжалось несколько секунд, пока старик понял, что просто неизвестный очень походил на Филиппа. Прохожий, как и механик, сердито глянул на щепки, покачал головой и ушел.
Что бы ни делал Потап, что бы ни говорил, с ним почему-то никто и никогда не соглашался.
Разрубая березу, выворачивая пень, Потап все думал о Филиппе, о родном городе Ново-Николаевске, теперь Новосибирске. И вечером, когда он после ужина курил махорку у открытого окна, прошлое не выходило из головы.
Когда-то он в Ново-Николаевске имел свою лавку — торговал мукой. Имел четыре дома. Большой двухэтажный и два поменьше сдавал квартирантам. А в четвертом, который находился через квартал, жил сам. Высокий забор, утыканный гвоздями, свирепый волкодав Борец катает по проволоке цепь. Он лаял таким могучим басом, что прохожим становилось жутко.
Три дома отобрали, и пьяный Потап жаловался сыну:
— Эх, в трубу, видно, пролетел… Кончать барахолку нужно. Закрывать лавочку.
Под «лавочкой» он разумел свою жизнь. Потап испугался: отберут последний домишко. Поэтому, как только началась первая пятилетка, он перевел дом на имя Филиппа, а сам уехал в Читу, где никто не знал о его прошлом. Торговал на барахолке ржавыми замками, деревянными шпильками, картошкой и редькой со своего огорода. Приобрел небольшой домик и, как только умерла жена, пустил на квартиру студентов.