Под сенью девушек в цвету - Марсель Пруст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нужно, чтобы между нами и рыбой встали послеполуденные часы, посвященные рыбной ловле, рябь водной поверхности, к которой поднимается, еще не подсказывая нам никакого ясного намерения, какое-то гладкое тело, смутная форма в голубоватой прозрачной текучести, — иначе, если бы мы увидели эту рыбу впервые на обеденном столе, она показалась бы нам не заслуживающей всего множества уловок и хитростей, необходимых, чтобы поймать ее.
Эти девушки выигрывали также и от того изменения социальных пропорций, которое характерно для жизни на морском курорте. Все преимущества, возвышающие нас, придающие нам значительность в нашей обычной среде, становятся нам невидимыми, исчезают; зато существа, которым мы без основания приписываем такие преимущества, разрастаются до искусственно расширенных пределов. Курортная жизнь способствовала тому, что незнакомки, а в данный день именно эти девушки, приобрели в моих глазах огромное значение, и препятствовала мне дать им понятие о том, что представляю собою я сам.
Но если прогулка маленькой ватаги и была одним из эпизодов всегда волновавшего меня бегства бесчисленных женских лиц, то здесь это бегство свелось к движению настолько замедленному, что оно близко было к неподвижности. А если даже при такой неторопливости в движениях эти лица, уже не увлеченные порывом вихря, но спокойные и отчетливые, всё же показались мне прекрасными, то я не мог больше думать, как во время прогулок с г-жой де Вильпаризи, когда коляска уносила меня, что стоило бы мне остановиться на минуту, поближе присмотреться — и те или иные особенности: рябая кожа, некрасивые ноздри, глуповатый взгляд, нарочитость улыбки, безобразная талия — сменили бы собою то лицо и то тело женщины, которое я создал в своем воображении; ибо достаточно было красивой линии тела, свежего цвета лица, увиденного мельком, и я, нисколько не колеблясь, уже спешил присочинить очаровательные плечи и пленительный взгляд, всегда живший в моей памяти или в моем представлении, — приметы, которые быстро помогают нам разгадать человека, виденного мимоходом, и вводят нас в такое же заблуждение, как слишком быстрое чтение, когда мы на основании какого-нибудь одного слога и не удосуживаясь вглядеться в остальные, заменяем напечатанное слово другим, совершенно непохожим, подсказанным нашей памятью. Сейчас этого быть не могло. Я хорошо рассмотрел их липа; я видел каждое из них, правда только в профиль, с одной и той же стороны (и лишь некоторые en face), но всё же в двух-трех поворотах, довольно разных, так что я мог выправить или проверить и «опробовать» различные предположения о сочетании линий и красок, возникаюшие после того, как мы бросим первый взгляд, и мог определить в них, сквозь непрерывную смену выражений, нечто материально неизменное. Вот почему я уверенно мог сказать себе, что ни в Париже, ни в Бальбеке среди проходящих женщин, останавливавших на себе мое внимание, даже при самых благоприятных предположениях о том, что они могли представлять собою, даже если бы мне удалось остановиться и побеседовать с ними, не было ни одной, чье появление, а потом исчезновение оставило бы во мне такую тоску, чья дружба могла бы быть так упоительна. Ни среди актрис, ни среди крестьянок, ни среди воспитанниц монастырского пансиона я не видел ничего столь прекрасного, проникнутого такой таинственностью, столь сказочно драгоценного и столь очевидно недоступного. Они были таким прелестным и таким совершенным образцом неведомого и возможного в жизни счастья, что уже по причинам интеллектуального характера я приходил в отчаяние, опасаясь, что в этих неповторимых условиях, когда всякая возможность ошибки исключена, мне так и не доведется изведать то наиболее таинственное, что сулит нам красота, которой мы жаждем, но никогда не можем овладеть, так что утешения нам приходится искать — на что никогда не решался Сван до знакомства с Одеттой — у женщин, которые нам не нравятся, и мы умираем, так и не узнав, в чем сущность того, иного наслаждения. Конечно, могло оказаться, что оно не заключает в себе ничего неведомого, вблизи его таинственность могла исчезнуть, оно могло оказаться всего лишь проекцией, миражом нашего желания. Но в этом случае я мог бы сетовать только на неотвратимый закон природы, который, относясь к этим девушкам, должен относиться и ко всем другим, а не на недостатки самого объекта. Ибо его я избрал бы среди тысячи других, с удовлетворением ботаника отдавая себе полный отчет в том, что нельзя было бы найти сочетания видов более редкостных, чем эти молодые цветы, заслонявшие в эту минуту линию горизонта, точно легкая живая изгородь, точно кустик пенсильванских роз, которые служат украшением сада над крутым прибрежным склоном и являются точками на пути парохода, так медленно скользящего по голубой горизонтальной черте, которая тянется от одного стебля к другому, что ленивая бабочка, засидевшаяся в венчике одной из роз, которую давно уже миновал корабль, сможет долететь до другой розы прежде, чем судно поравняется с ним, даже если дождется того мгновения, когда всего одна крупица лазури будет отделять нос корабля от крайних лепестков цветка, к которому он направляется.
Я вернулся в гостиницу, так как должен был сегодня обедать с Робером в Ривбеле и так как бабушка требовала, чтобы в такие вечера я до отъезда проводил час в постели, — отдых, который бальбекский врач рекомендовал мне вскоре распространить на все вообще вечера.
Впрочем, для того чтоб вернуться домой, не было надобности уходить с дамбы и проникать в гостиницу через вестибюль, то есть с задней стороны. Теперь, в разгаре лета, дни сделались такие длинные, что Солнце стояло еще высоко в небе, как будто в час дневного чая, когда в бальбекском Гранд-отеле накрывали уже к обеду, словно это делалось в виде какого-то отступления от правил, подобного тому, в силу которого в Комбре по субботам завтракали на час раньше. И большие подъемные окна, низ которых приходился на одном уровне с дамбой, оставались открыты. Мне стоило перешагнуть через тонкую деревянную раму, и я уже оказывался в столовой, откуда сразу же направлялся к лифту.
Проходя мимо конторы, я улыбкой приветствовал управляющего и без всякого отвращения заметил улыбку и на его лице, которое со дня нашего приезда в Бальбек мое пытливое внимание все время видоизменяло, вводя в него новые элементы, как будто это был препарат, относящийся к естественной истории. Черты его стали для меня привычны, приобрели смысл неглубокий, но понятный, как почерк, который мы разбираем без труда, и уже нисколько не были похожи на то причудливое невыносимое собрание иероглифов, каким представилось мне его лицо в тот первый день, когда я увидел перед собой человека, теперь уже забытого или, если мне удавалось восстановить его в своей памяти, неузнаваемого, несравнимого, не поддающегося отождествлению с той незначительной, вежливой личностью, по отношению к которой он являлся лишь карикатурой, безобразной и схематичной. Не чувствуя ни смущения, ни грусти, владевших мной в вечер приезда, я звонком вызвал лифтера, который теперь, когда мы поднимались вместе с ним, словно заключенные внутри подвижной грудной клетки, перемещавшейся вдоль позвоночного столба, уже не хранил молчания, а твердил мне:
— Теперь народу уже меньше, чем прошлый месяц. Скоро начнут разъезжаться, дни становятся короче.
Он говорил так не потому, чтоб это была правда, но потому, что он уже нанялся на службу в гостинице, находившейся в южной части побережья, и ему хотелось, чтобы мы все разъехались как можно скорее, чтоб наша гостиница закрылась и он мог несколько дней провести по своему усмотрению, прежде чем «вернуться» на свое новое место. Слова «вернуться» и «новое место» не были противоречием для лифтера, потому что «вернуться» являлось для него привычной заменой слова «прийти». Меня удивляло только, что он снисходит до слова «место», так как он принадлежал к тому современному пролетариату, который желает стереть в своем языке следы холопства. Впрочем, почти в тот же миг он сообщил, что в новом «положении», которое он должен занять, у него будет более красивый «мундир» и более высокое «содержание», — слова «ливрея» и «жалованье» казались ему устарелыми и неприличными. А так как, в силу нелепого противоречия, язык «хозяев», несмотря ни на что, удерживает представления о неравенстве, я всегда плохо понимал слова лифтера. Так, например, меня интересовало только одно: дома ли бабушка? И вот, предупреждая мой вопрос, лифтер мне говорил: «Эта дама только что вышла от вас». Это каждый раз сбивало меня, я думал, что он говорит о бабушке. «Нет, другая дама, — кажется, ваша служащая». Так как на старом языке буржуазии, который, конечно, следовало бы уничтожить, кухарка не называется служащей, то я думал: «Но он ошибается, у нас нет ни завода, ни служащих». Внезапно я вспоминал, что слово «служащий» дает некоторое удовлетворение самолюбию прислуги, как усы — официанту в кафе, и что дама, вышедшая из комнат, — Франсуаза (вероятно, отправившаяся в кофейню или к портнихе бельгийской дамы); причем, однако, этого удовлетворения было лифтеру недостаточно, ибо, рассуждая о своем классе, он любил впадать в жалостливый тон и любил говорить: «у рабочего» или «у маленького человека», пользуясь тем же единственным числом, к которому прибегает Расин, когда говорит: «бедняк». Но так как во мне давно исчезли рвение и робость первого дня, то обычно я уже не разговаривал с лифтером. Теперь за ним была очередь не получать ответа в течение этого краткого переезда, пока он развивал скорость, подымаясь вверх по гостинице, пробуравленной, словно игрушка, и развертывавшей перед нами ряды этажей, разветвления коридоров, в глубине которых свет приобретал бархатистый оттенок, ослабевал, утончал очертания дверей и ступеней внутренних лестниц, окрашивая их в золотисто-янтарные тона, зыбкие и таинственные, как сумерки на картине Рембрандта, из которых выступает то какой-нибудь подоконник, то рукоятка от колодца. И в каждом этаже золотистый луч на ковре возвещал о закате Солнца и указывал на близость окошка уборной.