Достоевский - Людмила Сараскина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Едва выйдя из острога, в 1854-м, Достоевский взволнованно напишет об этом свидании, как о ярчайшем впечатлении:
«Спешнев и другие, приехавшие раньше нас, сидели в другом отделении, и мы всё время почти не видались друг с другом». В этом почти, которое Ф. М. тогда не мог раскрыть даже брату («здесь не место»), сказались нечаянная радость и восторг — надо полагать, теперь и Спешнев был открыт общему порыву.
«В ожидании дальнейшей участи сидели в остроге на пересыльном дворе, жены декабристов умолили смотрителя острога и устроили в квартире его тайное свидание с нами. Мы увидели этих великих страдалиц, добровольно последовавших за своими мужьями в Сибирь, — продолжил Достоевский в 1873-м. — Они бросили всё: знатность, богатство, связи и родных, всем пожертвовали для высочайшего нравственного долга, самого свободного долга, какой только может быть. Ни в чем неповинные, они в долгие двадцать пять лет перенесли всё, что перенесли их осужденные мужья. Свидание продолжалось час. Они благословили нас в новый путь, перекрестили и каждого оделили Евангелием — единственная книга, позволенная в остроге. Четыре года пролежала она под моей подушкой в каторге. Я читал ее иногда и читал другим. По ней выучил читать одного каторжного».
Была в этой истории и еще одна сказочная подробность: жандармский офицер Смольков, пораженный безоглядной смелостью Фонвизиной, захотел помочь ей и передал всем узникам деньги, вделанные в Евангелия, а также показал каждому, как заклеивать купюры в переплет книги и как их доставать оттуда. «При вступлении в острог, — уточнит Достоевский в 1860-м, — у меня было несколько денег; в руках с собой было немного, из опасения, чтоб не отобрали, но на всякий случай было спрятано, то есть заклеено, в переплете Евангелия, которое можно было пронести в острог, несколько рублей. Эту книгу, с заклеенными в ней деньгами, подарили мне еще в Тобольске те, которые тоже страдали в ссылке и считали время ее уже десятилетиями и которые во всяком несчастном уже давно привыкли видеть брата. Есть в Сибири, и почти всегда не переводится, несколько лиц, которые, кажется, назначением жизни своей поставляют себе братский уход за “несчастными”, сострадание и соболезнование о них, точно о родных детях, совершенно бескорыстное, святое».
Фонвизиной удалось внушить кому следует не только в остроге, но и «во всей Сибири», что Дуров ее родной племянник, и она продолжала посещать казематы, не встречая препятствий. Теперь офицеры «наперерыв давали свидания не только с Дуровым, но и со всеми его товарищами». Быть может, именно она заметила простудную лихорадку у Спешнева и привела к нему Ф. Б. Вольфа, декабриста, известного своим искусным лечением (память о докторе Вольфе долго сохранялась в Сибири; вера в него была столь велика, что даже рецепты, написанные его рукой, спасенные пациенты хранили с благоговением, как святыню). Вольф, обнаружив у Спешнева то, чего не нашли тюремные врачи, — начало чахотки, предложил единственно возможное здесь климатическое лечение; «под влиянием вдыхания смолистых и лиственных деревьев он мало-помалу оправился»9. Осмотрев Достоевского, Вольф заметил почти полное исчезновение золотушных язв: целительные свойства сибирского климата успели сыграть свою благую роль.
«Участие, живейшая симпатия почти целым счастьем наградили нас, — взволнованно вспоминал Достоевский. — Ссыльные старого времени (то есть не они, а жены их) заботились об нас, как об родне. Что за чудные души, испытанные 25-летним горем и самоотвержением. Мы видели их мельком, ибо нас держали строго. Но они присылали нам пищу, одежду, утешали и ободряли нас. Я, поехавший налегке, не взявши даже своего платья, раскаялся в этом... Мне даже прислали платья». К этому можно добавить, что Спешневу «ссыльные старого времени» спасли здоровье и жизнь.
Находясь в пересыльной тюрьме, трудно было избежать впечатлений из каторжного мира. В тобольский острог партии ссыльных прибывали отовсюду, их сортировали и отсылали дальше, вглубь Сибири. Здесь было даже секретное, «цепное» отделение — для самых страшных злодеев, которых приковывали цепью к стене. «Я видел уже раз, в Тобольске, одну знаменитость... одного бывшего атамана разбойников. Тот был дикий зверь вполне, и вы, стоя возле него и еще не зная его имени, уже инстинктом предчувствовали, что подле вас находится страшное существо. Но в том ужасало меня духовное отупение. Плоть до того брала верх над всеми его душевными свойствами, что вы с первого взгляда по лицу его видели, что тут осталась только одна дикая жажда телесных наслаждений, сладострастия, плотоугодия. Я уверен, что Коренев — имя того разбойника — даже упал бы духом и трепетал бы от страха перед наказанием, несмотря на то, что способен был резать даже не поморщившись».
Преступники распределялись Тобольским приказом о ссыльных для каждой губернии сообразно их предварительному требованию. Генерал-губернатор Западной Сибири князь П. Д. Горчаков отдал распоряжение о развозе петрашевцев по местам работ на почтовых лошадях — так же, как они прибыли из Петербурга. Первым, 17 января, был отправлен в Иркутск Петрашевский, 18-го — Спешнев и Григорьев, 19-го — Львов и Толль; 20-го, в Омск — Достоевский и Дуров, а также Ястржембский (в Тарский округ). Фонвизина, по своей дружбе с Горчаковым, просила оказать покровительство сосланному в Омск «племяннику» и его товарищу. «Я жандармов просила беречь дорогой господ. Мы в Омск писали и рекомендовали бедных друзей наших... Я по целым часам в бытность их здесь с ними беседовала, — писала Фонвизина все с той же оказией. — Не искала я нисколько перелить в них мои душевные убеждения. Но Господь такую нежную материнскую любовь к ним влил в мое сердце, что и на их сердцах это отразилось».
По уставу ссыльнокаторжные должны были идти по этапу пешком. Дочь тобольского прокурора и близкий друг семьи Фонвизиных М. Д. Францева вспоминала, как после отправки осужденных из Тобольска явился к Горчакову начальник штаба и стал уверять князя, что арестантов следует отправлять пешком, а не по почте и что может выйти неприятность. Князь испугался, послал адъютанта отменить распоряжение. К счастью, было уже поздно. На князя напала страшная трусость, со вздохами и жалобами, но пришла из Петербурга успокоительная бумага, и он вздохнул свободнее.
А на дороге в Омск, за Иртышом, в семи верстах от Тобольска, на тридцатиградусном морозе ссыльных ожидали Фонвизина и Францева. «Мы заранее вышли из экипажа и нарочно с версту ушли вперед по дороге, чтоб не сделать кучера свидетелем нашего с ними прощания»10: один из жандармов конвоя обязался передать инспектору кадетского корпуса полковнику И. В. Ждан-Пушкину письмо Фонвизиной. «Из-за опушки леса показалась тройка с жандармом и седоком, за ней другая; мы вышли на дорогу и, когда они поравнялись с нами, махнули жандармам остановиться, о чем уговорились с ними заранее. Из кошевых (сибирский зимний экипаж) выскочили Достоевский и Дуров. Первый был худенький, небольшого роста, не очень красивый собой молодой человек, а второй лет на десять (на пять. — Л. С.) старше товарища, с правильными чертами лица, с большими черными, задумчивыми глазами, черными волосами и бородой, покрытой от мороза снегом. Одеты они были в арестантские полушубки и меховые малахаи, вроде шапок с наушниками; тяжелые кандалы гремели на ногах. Мы наскоро простились с ними... и успели только им сказать, чтоб они не теряли бодрости духа, что о них и там будут заботиться добрые люди»11.