Проза отчаяния и надежды (сборник) - Оруэлл Джордж
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Часто утверждают, во всяком случае люди, признающие важность содержания, будто книга не может быть «хорошей», если в ней выражен явно ошибочный взгляд на жизнь. Утверждают, к примеру, что в наш век любое имеющее подлинно художественное достоинство произведение обязательно будет более или менее «прогрессивно» по направлению. При этом игнорируется тот факт, что на протяжении всей истории бушевала такая же борьба между прогрессом и реакцией и что лучшие произведения любой эпохи всегда писали с нескольких различных точек зрения и некоторые были явно более ошибочными, чем другие. К писателю, как пропагандисту, можно предъявлять самое большее два требования: чтобы он искренне верил в то, о чем пишет, и чтобы это не было вопиюще глупым. Сегодня, например, можно представить себе хорошую книгу, написанную католиком, коммунистом, фашистом, пацифистом, анархистом, не исключено, что и старомодным либералом, а то и обыкновенным консерватором. Нельзя представить автором хорошей книги спиритуалиста, бухманита или члена ку-клукс-клана. Взгляды, которых придерживается писатель, не должны быть ненормальными (в медицинском смысле этого выражения) и не должны противоречить способности к последовательному мышлению — за пределами этого мы вправе требовать от писателя лишь одного: таланта, что, вероятно, есть иное название убежденности.
Свифт не был наделен расхожей мудростью, но он, несомненно, обладал огромной силой и глубиной просвещения, способностью выделить одну-единственную скрытую истину, а затем увеличить и исказить ее. Непреходящая популярность «Путешествий Гулливера» — пример тому, что мировоззрение, едва прошедшее испытание на здравый смысл, может все-таки создать великое произведение искусства, если автор действительно глубоко убежденный человек.
1946 г.
ПОЧЕМУ Я ПИШУ
(Перевод В. Мисюченко)
С самого раннего детства, возможно лет с пяти-шести, я знал, что, когда вырасту, обязательно стану писателем. Лет с семнадцати и до двадцати четырех я пытался отказаться от этой мысли, хотя всегда сознавал, что изменяю своему подлинному призванию и что рано или поздно мне придется сесть и начать писать книги.
В семье я был средним из трех детей, но между нами было по пять лет разницы, а кроме того, до восьмилетнего возраста я почти не видел своего отца. В силу этих и некоторых других причин я рос довольно одиноким ребенком и быстро приобрел некоторое неприятное манерничанье, которое все школьные годы отталкивало от меня товарищей. Одиночество выработало свойственную таким детям привычку сочинять разные истории и разговаривать с воображаемыми собеседниками. И думаю, с самого начала мои литературные притязания были замешены на ощущении изолированности и недооцененности. Я знал, что владею словом и что у меня достаточно силы воли, чтобы смотреть в лицо неприятным фактам, и я чувствовал — это создает некий личный мир, в котором я могу вернуть себе то, что теряю в мире повседневности. Тем не менее том серьезных (то есть всерьез написанных) произведений моего детства и отрочества не составил бы и полдюжины страниц. То ли в четыре, то ли в пять лет я сочинил свое первое стихотворение; мать записала его под мою диктовку. Я совсем не помню его, помню лишь, что оно было про тигра, а зубы тигра были как «стулья» (неплохое сравнение), но мне кажется, стих был плагиатом блейковского «Тигр, о тигр». В одиннадцать лет, когда началась война 1914—1918 годов, я написал патриотическое стихотворение, которое было напечатано в местной газете, как и другие, два года спустя, на смерть Китченера. Став постарше, я время от времени сочинял плохие и, как правило, неоконченные «стихи о природе» в стиле поэзии георгианского периода. Пытался я раза два написать также рассказ, что окончилось полным провалом. Вот, пожалуй, и весь список всерьез задуманных произведений, которые я написал в те годы.
Впрочем, все это время я в каком-то смысле занимался литературной деятельностью. Начать с того, что мною сочинялось много чепухи «на случай», которую я писал быстро, легко и без особого удовольствия. Помимо школьных заданий я писал vers d'occasion[29], полукомические вирши, которые сочинял со скоростью, теперь кажущейся мне недостижимой, — в четырнадцать лет я написал целую рифмованную пьесу в подражание Аристофану примерно за неделю и помогал редактировать школьные журналы, как печатные, так и рукописные. Эти журналы были самым жалким образчиком пародийной ерунды, которую только можно себе представить, и забот у меня с ними было куда меньше, чем с самыми примитивными газетными статьями сегодня. Но наряду со всем этим в течение пятнадцати лет, а может, и более того, я занимался литературной деятельностью совсем иного рода — я все время сочинял бесконечную «повесть» про себя самого, своего рода дневник, который существовал только в моей голове. Думаю, это — распространенное занятие детей и подростков. Еще ребенком я воображал себя, скажем, Робин Гудом, был героем захватывающих приключений. Но очень скоро моя «повесть» утратила черты грубого самолюбования и все больше и больше становилась описанием того, что я делал и видел. Я мог тогда подолгу раскручивать в мозгу такой пассаж: «Он широко распахнул дверь и вошел в комнату. Желтый луч солнечного света, пробиваясь сквозь муслиновые занавески, скользил по столу, где рядом с чернильницей лежала полуоткрытая коробка спичек. Засунув правую руку в карман, он пересек комнату и подошел к окну. Внизу на улице полосатая кошка гонялась за опавшим листом» — и т. д. и т. п. Эта привычка тянулась через все мои неписательские годы, лет до двадцати пяти. Хотя мне приходилось искать, и я искал нужные слова, мне казалось, что я прилагаю эти отчаянные усилия вопреки моей воле, под влиянием какого-то принуждения извне. Полагаю, моя «повесть» должна была нести следы стиля тех писателей, которыми я в том или ином возрасте восхищался, но, насколько помню, в ней всегда сохранялось одно — четкая описательность.
Когда мне было около шестнадцати, я неожиданно для себя открыл радость, которую доставляли мне просто слова, то есть их звучание и сочетания. Строчки из «Потерянного рая»:
С трудом, упорно Сатана летел, Одолевал упорно и с трудом Препятствия…[30],которые теперь не кажутся мне такими чудесными, пробирали меня буквально до дрожи, а архаичная орфография доставляла особое удовольствие. Что до необходимости описания предметов или событий, то об этом я уже знал все. Словом, понятно, какого рода книги я собирался сочинять (если вообще можно было сказать, что в то время я собирался сочинять книги) — я хотел писать огромные натуралистические романы с несчастливым концом, полные подробных описаний и запоминающихся сравнений, полные пышных пассажей, где сами слова использовались бы отчасти ради их звучания. И в общем-то мой первый завершенный роман «Бирманские дни», который я написал в тридцать лет, но задумал гораздо раньше, во многом такого рода книга.
Я привожу все эти частности, потому что уверен: нельзя постичь мотивов писателя, не зная ничего о том, с чего началось его становление. Содержание творчества будет определяться временем, в котором он живет (во всяком случае, это справедливо по отношению к нашему бурному и революционному веку), но прежде чем он начнет писать, он обязательно выработает эмоциональные оценки, полностью избавиться от которых не сможет уже никогда. Конечно, работа писателя в том и состоит, чтобы выдрессировать свой темперамент, не заострять на какой-либо незрелой стадии своего развития, в неверной тональности, однако если он напрочь избавится от воздействия ранних влияний, то тем самым убьет в себе импульс к творчеству. Не считая необходимости зарабатывать на жизнь, я бы выделил четыре основных мотива, заставляющих писать, по крайней мере писать прозу. В разной степени они присутствуют в каждом писателе, хотя соотношение их у любого пишущего время от времени меняется в зависимости от атмосферы, в которой он живет. Мотивы эти таковы: