Красные и белые - Андрей Алдан-Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В цветущей липе пуд меду, — сказал он, следя за солнечными пятнами, прорывающимися сквозь резную листву.
«Все чаще я слышу разговоры о героизме, сам записываю примеры исключительной храбрости. И все-таки не могу выяснить: что такое героизм? На каких весах взвешивается мужество? Какими словами оценивается храбрость? Еще недавно я верил: героизм — всего лишь преодоленье страха. Сейчас уже сомневаюсь в этом: есть иные категории героизма — любовь к отечеству, вера в идею, мужская честь…
Многим покажется, я записываю одни анекдоты. Но анекдот — правдивый спутник истории, из анекдота можно больше почерпнуть правды, чем из иного романа о войне. Я хочу познать историю нашей революции, борьбу красных и белых не только умом, но и сердцем. Но часто сердцем трудно оценивать человеческие поступки. Никто не знает, куда делся Андрей Шурмин. Бесследно исчез, как испарился. Странное исчезновение: изменил и ушел к белым? А где остальные разведчики? Тоже перекинулись на сторону колчаковцев? А может, дезертировали?
Человеческая подлость тоже безмерна, самые запутанные стежки ведут в нее, будто в пропасть».
Игнатий Парфенович откинулся на спинку стула, потускнел, забыв о своем правиле — осторожно касаться воспоминаний, вызывающих жгучую боль.
«Почему я так неравнодушен к злу? Ко всякой подлости и фальши? А мог бы жить безразлично — равнодушие сохраняет силы. Если бы царя не расстреляли, он прожил бы сто лет. Царь обладал завидным равнодушием и к судьбе народов империи и к судьбе собственной. Сразу же после отречения от престола он сел играть в карты со своим личным адъютантом».
В комнату без стука вошел Саблин, кинул на подоконник портфель.
— Где Пылаев? Мне нужен комиссар.
Пылаев слушал Саблина, косясь на его серую, в крупных оспинах физиономию, и раздражение нарастало в нем.
— Не верю я в повальную измену командиров. Как можно всех подозревать в предательстве? — сказал он.
— А у меня есть факты. — Саблин выволок из портфеля какую-то помятую бумажку. — Вот любопытный документик. Все мы думаем: Азин — латыш. На самом же деле он донской казак. Ему не двадцать четыре года, а тридцать пять. Учился не в полоцкой гимназии, а в елизаветградском военном училище. В царской армии служил не солдатом, а есаулом. Получил георгиевский крест, за что — неизвестно. Как нравится это вам?
— Кто дал такую идиотскую информацию? — спросил Пылаев.
— Вот именно — кто! Это биография Азина, написанная собственной его рукой. Узнаете?
— Почему он написал этот вздор, не понимаю.
— А вот я понимаю, — вмешался в разговор Игнатий Парфенович. — Азину не хотелось ехать в военную академию, он и сочинил себе фальшивую биографию. Он как-то хвастался, что сам может поучить любого генерала.
— А как насчет георгиевского креста?
— Тоже придумал, видно.
— Значит, слушок про Азина распустил сам… Азин? Та-ак…
Довольный произведенным эффектом, Саблин постучал трубкой по столу.
— Пусть все эти глупости сочинил про себя сам Азин, но человек определяется его делами. Странно, что вам, Саблин, не хочется взглянуть на дело именно с этой стороны, — сказал Пылаев.
— Я следователь. Раз появились подозрения в политической неблагонадежности Азина, пусть он и герой всенародный, я обязан до конца разобраться.
— Вести подкоп под Азина мы не позволим, — уже сердито возразил комиссар Пылаев. — Азина вы не трогайте, он готовится к штурму Екатеринбурга.
— Наконец-то вы сказали то, что я жду. Азин, видите ли, готовится к штурму, а кто разрешил? Вы же знаете, что есть приказ — перебросить Вторую армию на юг, против Деникина. Как же смеет Азин нарушить приказ? Да за одно такое дело надо отдать под трибунал! — Саблин хлопнул ладонью по толстому боку портфеля.
— Тогда придется судить комиссаров и командиров многих дивизий. Они протестуют против приказа о переброске войск на юг… — Пылаев поднялся. Не ищите у нас поддержки против Азина. И не советую соваться к нему в этот момент с нервическими вопросами, азинский характер вам уже известен. Пылаев вышел, хлопнув дверью.
Игнатий Парфенович думал, что вслед за комиссаром дивизии уйдет и следователь, но Саблин сел на диван.
— Я у тебя заночую, — объявил он.
Поздним вечером выспавшийся Саблин сказал Лутошкину:
— Поужинать бы нам. Имею трофейную бутылку спирта. А что имеешь ты?
Саблин сидел у окна с трубкой в кулаке, голова его сливалась с ночным мраком. Правый угол комнаты прикрывала выцветшая ширма — на синем шелке маячили силуэты голенастых аистов.
— Скучная птица аист. На Илиме я любил стрелять по лебедям, — сказал Саблин.
— Что такое Илим? — без особого интереса спросил Игнатий Парфенович.
— Приток Ангары. Я там ссылку отбывал. — Саблин поправил спадавшую с плеч куртку и сразу представил себе тайгу, голые берега реки, хижины из кедра без крыш, с рыбьими пузырями вместо стекол в оконных рамах. Он видел и ездовых собак, роющихся в отбросах, и желтые лужи замерзшей мочи на снегу, и огромные, смахивающие на спрессованную сажу, каменные глыбы. Сквернейшее место Илимск, — погасил он это свое видение.
— А я был сослан в вятские края. С превеликим риском бежал, но меня быстро поймали. — Игнатий Парфенович повертел в пальцах стакан.
— Я много бегал, и без особенного риска, — похвастался Саблин.
— Без риска? Редкая удача.
— Я вообще удачливый человек. Но все же любую удачу надо организовать. — Саблин раскурил трубку.
Живое воображение его опять вызвало запомнившуюся картину. Он увидел якутку: молодые красные губы улыбнулись ему, и вся она, крепко сбитая, одетая в оленью парку, в длинные, до живота, торбаса, встала перед его глазами. Она помогла ему бежать, отдала лодку, свое ружье, насушила оленьего мяса. Как же ее звали? Он попытался вспомнить. Не вспомнил.
— Выпей еще, — предложил он Лутошкину, подмигивая по-приятельски левым глазом. Было в его подмигивании что-то нехорошее, словно он заманивал Игнатия Парфеновича в непозволительное, зазорное дело. — Не люблю Сибири, — после паузы сказал он. — Сибирь — помойная яма Русской империи.
— Стыдно историю России превращать в сплошную грязь. — Игнатий Парфенович отставил стакан.
— Ха! У таких, как вы, идеалистов смещено реальное представление о действительности. Всякий уважающий себя марксист должен воспринимать вас как личное оскорбление. Идеалистов мы тоже свалим в помойную яму.
— Вы мните себя новым человеком?
— Мы, большевики, люди особенные, а новые дали видят только новые люди. — Глаза Саблина засветились тусклой желтизной.
— Знаете, что вещает Библия?
— А что же она вещает?
— «Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Бывает нечто, о чем говорят: смотри, вот новое, — но это уже было в веках, бывших до нас», — щегольнул своей памятью Игнатий Парфенович.
— Библия книга мудрая, ее к любому деянию можно приспособить. Только надо ли? Но вернусь к роли личности в истории. Я совсем не отрицаю этой роли: Петр Великий фигура историческая, но и Малюта в своем роде тоже фигура историческая. Если Азин возьмет Екатеринбург, то и он станет личностью исторической. Тут уж ничего не попишешь, — сказал Саблин, и непонятно было, хвалит он или осуждает Азина.
— Любопытные у вас масштабы — от Петра Великого до Малюты. Палачи и мраконосители не могут стоять в одном ряду с преобразователями.
— Я же сказал, Малюта — историческая в своем роде фигура.
— В своем роде, в своем роде! Нет никакой разницы между бандитом и политическим убийцей.
— Вы дурной либерал, Игнатий Парфеныч. Для вас хороши все люди, но «как человек ни мил с лица, в душе ищи ты подлеца», — процитировал Саблин. — Так гласит восточная мудрость.
— Сомневаюсь в мудрости такого изречения.
— Эти слова принадлежат великому поэту…
— Тогда сомневаюсь в величии его души.
«Саблин расточает насилие всеми порами своего сердца. Пусть этот или тот человек невиновен, но революции необходимы жертвы — такова его философия», — подумал тоскливо Игнатий Парфенович.
— Когда капиталисты грозят революции, нам нельзя беречь человеческие резервы. Народ практически неисчерпаем. Ненужные жертвы, скажете, неразумные потери? А кто посмеет взвешивать ваши потери, подсчитывать жертвы, если мы победим? Революция спишет все издержки, — с удовольствием сказал Саблин.
— Так рассуждают одни каннибалы, — обозлился Игнатий Парфенович.
— Зачем говоришь шершаво? Неясные слова извращают идеи…
— Не люблю мрачных тем, — изменил разговор Лутошкин. — Уж лучше предаваться воспоминаниям. Вспоминая, я как бы раздваиваюсь и вижу себя и в прошлом и в настоящем сразу. Прошлое кажется прекрасным уже потому, что невозможно его пережить заново, — в этом его сила.