Слово и дело. Книга 1. «Царица престрашного зраку» - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день был смотр в полку при господах штаб-офицерах и самом генерал-аншефе Дугласе. Погрешающих в шаге штрафовали жестоко. Потап ногу тянул, а сам был в страхе: мундир на нем по складкам трещал. И от этого жди беды! А вокруг ходили палачи-профосы и глазами зыркали: нет ли непорядка где? После мунстра Потап у капрала иголку взял и залез на чердак, чтобы там, где его никто не видит, зашить мундир. Но под иглой в труху скрошилось суконце прусское, ломалось, словно береста сухая, пуще прежнего. Тогда Потап, сам в страхе, явился пред полком, доложив покорно:
— Ладно, берите меня. За мундир мой, за убыток мой… — Долго тянулась потом телега, по песку колесами шарпая. Плыл Потап далеко-далеко, лежа в гнилой соломе на животе. А спиной рваной — к солнышку, которое под весну уже припекать стало. Охал и метался, рвало его под колеса зеленой желчью. В Нарве отлежался на дворе гошпитальном. Поили его пивом с хреном и давали грызть еловые шишки. Чтобы в силу вошел! Лежал все еще на животе, а спине его щекотка была: там черви белые долго ползали. По вечерам, шубу надев, выходил Потап на двор и слушал, как играют канты на ратуше… Так-то умильно!
Из госпиталя, малость подлечив, Потапа Сурядова, как бывшего в «винах», отправили на крепостные работы в Кронштадт — состоять при полку Афанасия Бешенцова. Полковник этот был еще молод, лицом сух, нос — гвоздиком. Глянул на Потапа, велел кратенько:
— Сымай рубаху и ложись…
Завыл Потап в голос и, загодя спину, лег. Служба!
Но бить не стали… Бешенцов его душевно пожалел:
— Эка тебя, друг ситный! А кто же бесчинствовал над тобою?
— Его сиятельство, — всхлипнул Потап, — генерал-аншеф и командир в Ревеле главный… графы Дугласы! Бешенцов рубаху на спине солдата задернул.
— Мила-ай, — сказал певуче, — работы в полку моем каторжные. Будем шанцы новые класть. Трудно!.. Не сбежишь ли?
— Куды бежать? Вода округ и места топкие.
— Верно, — кивнул Бешенцов и денежку дал. — В трактир сходи да перцовой оглуши себя. Прогреешься изнутри! А из бочки в сенях у меня огурчик вычерпни… Вот и закусь тебе!
Встал Потап с лавки и навзрыд заревел от ласки такой:
— Господине вы мой утешный… вот уж… а?.. И началась служба «винная». Кирпичи на спине таскать остерегался: брал в руки, живот выпятив, штук по сорок — горой! — и пер по мосткам на шанцы. А кругом — отмели в кустах, тоска и ветер, зернь-пески, кресты матросские, косо летит над Кроншлотом чайка…
Ох, и жизнь, — страшнее ее не придумаешь! Одна сладость солдатам: полковник хорош. Бешенцов лучше отца родного. На него солдаты, как на икону, крестились. Валуны гранитные катили, будто пушинку, — только бы он улыбнулся… Очень любили его! Здесь Потап и знакомца своего встретил — капрала Каратыгина, который за старостию и причинными болезнями при кухнях полковых обретался.
Не узнал солдата старый капрал, показывая трубочкой на закат:
— Вишь? Красно все… Видать, быть крови великой! И ушел… В стылой воде, льдины окаянные разводя, бухали солдаты «бабу» — сваи в песок забучивая. Ах да ах! Свело губы. Водка уже не грела. Глотали ее — как водицу. Не хмелея, не радуясь. Только знай себе: ах да ах! И взлетала над морем «баба». Самодельная, в семь пудов. Да никто ее не вешал. Может, она и больше. Потом вылезли, пошабаша. Сели на солнышке. И порты от воды выкручивали. Стали, как это водится у солдат, печали свои высказывать.
— Хоть бы государыня к нам приехала, — сказал Сидненкин, человек серьезный, плетьми не раз битый.
— На кой хрен ее? — крикнул Пасынков (тоже драный).
— Да все в работах бы нам полегчило. Да и маслица в кашу на тот день, в приезд государыни, поболе бы кинули! И тогда Пасынков кирпич взял:
— Вот этим бы кирпичом я зашиб ее здеся, как стерву!
— Рыск… рыск, — сказал Стряпчев и плечом дернул… Вечером, амуницию начистив и ремни известкою набелив, солдат Стряпчев явился к полковнику Бешенцову.
— Имею за собой, — объявил, — дело государево. О важных речах злодейственных и протчем. А о чем речь, тому все в пунктах на бумаге изъяснение учинено.
— Кажи лист, грамотей! — велел Бешенцов и донос тот читал.
Потом палаш из ножен вынул, перевернул его плашмя, чтобы не зарубить человека насмерть, и стал доводчика бить.
— Берегись… ожгу!
Устав бить, Бешенцов велел Стряпчеву:
— Рукою своей же, бестрепетно и тайно, содеянное в подлости изничтожь… И про кирпич и про особу высокую позабудь. Не то лежать тебе на погосте Кроншлотском!
Свечу поднес. Стряпчев губу облизнул, сказал:
— Рыск! — И доношение сунул в огонь, держал в пламени руку, а в ней корчилось «слово и дело» государево. — Рыск, рыск…
А в казарме старенький капрал Каратыгин, собрав вокруг себя молодых солдат, вел с ними мудрую беседу.
— Што кирпичом? — говорил. — Рази так деется? Эвон мортирка на шанцах стоит… Коли ена, кровососиха, поплывет мимо, тут в нее и пали! А народу российску мы тады волю вольную с шанца крикнем…
Глубокой ночью, в самую темень, полковник Бешенцов разбудил Каратыгина, Пасынкова, Сидненкина и Потапа.
— Ныне, — наказывал, — вы хмельное оставьте. Языками не вихляйте на миру. Ухо на стремя. Глаз да глаз…
На вас, братцы мои, солдат полка моего Стряпчев худое клепает…
Гуртом (все четверо) навалились на спящего Стряпчева.
— Порвем, как собаку, — сказали…
С того дня Стряпчев запил горькую. И, в кабаке на юру сидя, спиной белой непрестанно дергался.
— Рыск, — говорил он. — Рыск — великое дело… А иначе, пойми, мамушка родная моя, как иначе из этого ада выбраться?
* * *Малолетняя принцесса Елизавета Екатерина Христина Мекленбург-Шверинская проживала при тетке своей, Анне Иоанновне, и уже о многом в судьбе своей догадывалась. Имя ей решено было дать в православии — Анна Леопольдовна, и теперь Феофан Прокопович, готовя ее к выходу из протестантства, наставлял принцессу в догматах веры православной, веры византийской…
Вития говорил ей о великом русском боге. О том боге, который везде и всюду. И потому чревобесие опасно, ибо бог все видит. Девочка-принцесса глядела на икону, с которой взирал на нее этот бог — сумрачный и старый, похожий на уличного нищего, и русского бога она не боялась. Мысли девочки порхали далеко: сейчас Левенвольде ускакал в Европу за женихом для нее, и быть ей — быть! — матерью императора всея Руси. Большия и Малыя, и Белыя, и Червонныя, и протчия.
От этого девочка в большую силу входила. Покрикивала.
И на Феофана Прокоповича не раз пальчиком грозила.
— У-у-у, черт старый! — говорила она ему… Худенький подросток, на высоких каблуках — Дрыг-дрыг! — она ходила по дворцам вприпрыжку, и арапы в чалмах двери перед ней растворяли. А двумя пальчиками несла она перед собой золоченый перед дамской робы. И в двери проскакивала бочком — столь пышны были роброны, сухо и жестко гремящие… Фрейлины приседали перед девочкой-принцессой, и она хлестала их по щекам (как тетушка своих статс-дам): «Цволоци… швин!»
Бирен наблюдал, как прыгает по дворцам маленькая принцесса Мекленбургская, и мрачно грыз ногти. Девочка давно занимала его мысли.
— Анхен, — снова говорил он императрице, — к чему искать женихов на стороне? Наш сын, граф Петр, вырос… Разве он не мог бы составить счастье твоей племянницы-принцессы?
— Опять ты за старое? — Анну трясло. — Рассуди сам: граф Петр наш сын, а девка — моей родной сестры дочь. Нельзя же родственную кровь мешать: это вон у любого коновала спроси, он и то скажет тебе — нельзя…
Остерман тоже никак не желал такого афронта: не дай бог, ежели Бирен станет дедушкой русского императора! Тогда ему, Остерману, костей не собрать. И он торопил события, быстро крутились колеса его коляски. Иоганн Эйхлер, чертыхаясь и ненавидя своего повелителя, катил его через анфилады дворцовых комнат. Вот и покои ея высочества — принцессы… Стоп!
— Разверни, — велел Остерман, и бывший флейтист развернул перед девочкой хрустящий пергаментный свиток. — Ваше высочество, — сказал Андрей Иванович маленькой принцессе, — вся жизнь моя у ваших ног, и доказательством тому есть мои заботы о вашем счастье.
Иоганн Эйхлер, воздев руки, держал перед Анной Леопольдовной свиток генеалогического древа династии Гогенцоллернов.
— Ныне же, — усладительно напевал Остерман, — руки вашей и вашего нежного сердца благородно домогается бранденбургский маркграф Карл, а он, как сородич короля Пруссии… Иоганн, к свету!
— Так видно? — спросил Эйхлер.
Девочка равнодушно взирала на свиток, где в круглых золоченых яблоках, обвитых ветвями славы, покоились, как в могилах, разбойничьи имена предков дома Гогенцоллернов… И вдруг — зевнула.
— Красив ли он? — спросила. — А парсуна его где?