Повседневная жизнь Дюма и его героев - Элина Драйтова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«С этого времени и возник… рабочий вопрос, снова вставший в 1848 году; буржуа, торговцы, все самые разные люди, кто дает работу пролетарию, утверждали, будто этот строптивый пролетарий, преисполненный дурных намерений, не желает жить на пятнадцать су, на что тот бесхитростно отвечал: «Это не потому, что я не хочу, а потому, что не могу».
Постепенно пролетарии подсчитали свои ряды и поняли, что их очень много; убедившись в численном превосходстве, они перешли от смирения к угрозам» («Инженю», LVI).
И чуть выше:
«Нужны века, чтобы довести народ до точки кипения; но, дойдя до этого состояния, он беспрерывно продолжает кипеть, пока льющимися через край волнами кипятка не затушит революционный очаг, который сам же и подогревает» (Там же).
Сила этих рассуждений, вплетенных в ткань романа, просто поражает. Вместе с тем единственными романами Дюма, за которыми до сих пор безоговорочно признавалась историчность, являются уже упоминавшиеся нами романы серии о Бальзамо-Калиостро и Великой французской революции, да и то не все, а скорее только два из них — «Анж Питу» и «Графиня де Шарни».[128] Что дает основание признать их соответствие Истории?
Во-первых, «чрезвычайный интерес к документам». Ведь в названных романах Дюма напрямую цитирует множество исторических документов, не опасаясь, кстати, утомить читателей. Во-вторых, историчность романов кажется более явной из-за точной датировки и из-за того, что Дюма фактически старается по дням и даже по часам проследить развитие событий. В-третьих, почему-то только в этих романах критики усмотрели развитие характеров персонажей в соответствии с влиянием на них эпохи.
С последним утверждением трудно согласиться. Ведь оно отказывает в развитии характерам героев других романов! Разве развитие образа появляется у Дюма только в «Анже Питу»? Разве мы не видели эволюцию Реми, сломленного чужими интригами? Разве не изменился, осмысляя себя, события и окружающих, д’Артаньян? Развитие его личности заметно уже на страницах «Трех мушкетеров» и уж тем более — на долгом жизненном пути вплоть до «Виконта де Бражелона». Если бы этот образ оставался неизменным, Р. Л. Стивенсон не имел бы оснований сказать, что считает своим другом именно немолодого, умудренного жизнью д’Артаньяна из «Виконта де Бражелона».
Такие мелочи, конечно, ускользают от взгляда тех, кто, прочитав наиболее известные романы Дюма в юности, усваивают впоследствии чужое мнение о том, что от него нельзя ожидать ничего путного. Вот и получается, что эволюция восприятия романов Дюма «серьезными» критиками проходила и до сих пор проходит весьма тернистый путь. Сначала романы считались только авантюрными и развлекательными, потом — историко-авантюрными (это уже кое-что!), наконец — просто историческими,[129] но с оговорками в отношении того, что за история собственно имеется в виду. В частности, М. С. Трескунов, сам переводивший и досконально знающий тексты писателя, считает, что они «приближаются к народному пониманию истории».[130]
Что представляет собой «народное понимание истории»? Н. А. Литвиненко в своей статье ««Граница эпох» и французский исторический роман первой половины XIX века» отмечает, что «лучшие романы Дюма «фиксируют интенции массового сознания», выступая в роли «зеркала, в котором эпоха видит и сознает себя, а в более позднее время учится себя видеть и осознавать»».[131] Народная история в таком ее понимании смотрит на прошлое более общо, нежели история как наука. В отличие от последней она не задается частными вопросами, менее внимательна к датам и строгости описания отдельных событий. Она создает картину «духа эпохи», старается извлечь из нее практические уроки, что, конечно, удается весьма редко.
Впрочем, опасно утверждать, что такой подход к истории, как массовое ее осознание, «ниже» исторической науки, которой занимаются профессионалы. Во многом эти две истории пересекаются. В средние века ученые историографы изучали летописи и пытались осмысливать исторические события с евангельских позиций. Народная же история различными способами переосмысливала «жесты»,[132] создавая на их основе модели «правильного» поведения. «Жесты» основывались на исторических фактах и обрастали подробностями. Эти подробности порой попадали в летописи. На их основе начинали строить свою аргументацию ученые.
В XIX веке во Франции в период расцвета романтической исторической школы (О. Тьерри, Ж Мишле и др.) шло глобальное переосмысление знаний о прошлом, и переосмысление включало не только анализ фактов, но и анализ эмоций. Отсюда патетическое описание Мишле ужасов 1000 года, когда все население Европы ожидало якобы конца света. Отсюда леденящие душу рассказы Тьерри о мытарствах королей-меровингов. С одной стороны, романтики подошли к идее классовой борьбы, с другой — подчеркивали роль личности в истории. Разве личность может быть неинтересной для романтика? Но при этом, споря в отношении частностей, никто не отрицает в целом историзма Мишле или Тьерри.
А что Дюма? «Объединяя Францию героических поэм и Францию фаблио[133]», Дюма представляет ее в разнообразных модификациях жанра исторического романа, которые, разрушая границы эпох, переступая через них, моделируют некие этические ценности, мифы, обладающие модусом национальным и общеевропейским — универсальным».[134]
Допустим, что Дюма создает исторический миф. Но простите, а другие писатели, его современники? Разве их работы можно приравнять к научному историческому труду? Давайте на секунду отвлечемся и рассмотрим два комментария в российских изданиях: один к пьесе В. Пого «Рюи Блаз», другой — к роману Дюма «Три мушкетера».
Пьеса «Рюи Блаз», по мнению самого Гюго, является исторической. В предисловии он подробно разъясняет, какие исторические явления он исследовал и кто из героев является типическим олицетворением тех или иных социальных сил. Правда, автор сам сетует на то, что публика не замечает в его пьесе исторического обобщения, а «видит в «Рюи Блазе» только… тему драматическую — лакея».[135] В числе действующих лиц драмы очень много имен реальных исторических персонажей, с которыми, по замыслу Гюго, сталкивается главный герой. В примечаниях к пьесе комментатор перечисляет девятерых из них, поясняя, что эти люди действительно существовали, «но харак+еры их целиком созданы Гюго».[136] В первую очередь это касается трех главных персонажей: королевы Марии Нейбургской, дона Саллюстия и дона Цезаря, которые в реальной жизни играли совсем другие роли. Однако критик вполне согласен с ценностью авторского осмысления истории, так как в пьесе «ярко показано разложение монархии и с большой силой звучит протест против страдания и бесправия народа, который угнетается ничтожным и порочным дворянством».[137] Таким образом, с точки зрения комментатора, отклонения от реальных жизнеописаний весьма значимых исторических лиц — это «мелкие неточности», ни в коем случае не искажающие историчность произведения.
Что касается моего собственного мнения о пьесе «Рюи Блаз», то мне кажется, что уровень ее историчности ничуть не превышает уровня «Генриха III» Дюма, с которого тот начинал свою карьеру на сцене. Не будем говорить о других качествах этих двух пьес — нас сейчас интересуют только критерии, согласно которым одни художественные произведения признаются историческими, а другие — нет. И что же пишут о «Генрихе»? «Характеры чересчур упрощены, местный колорит не нюансирован, историческая правда беспощадно извращена…»[138] Конкретные примеры при этом не приводятся. Такое ощущение, что по-иному писать о Дюма просто неприлично…
Что касается комментария к франкоязычному изданию «Трех мушкетеров», о котором мне хотелось бы упомянуть, то он еще более показателен. Как многие, должно быть, помнят, Миледи во время встречи с Ришелье в гостинице «Красная голубятня» обсуждает возможность решительных действий в случае отказа герцога Бекингема подчиниться ультиматуму кардинала. Она намекает, что готова сыграть роль женщины, способной вдохновить какого-нибудь фанатика на убийство герцога. Ей нужна только гарантия поддержки в решении ее собственных дел. «Если бы я была мадемуазелью де Монпансье или королевой Марией Медичи, — мимоходом замечает она, — то принимала бы меньше предосторожностей, чем я принимаю теперь, будучи просто леди Кларик» (Ч. И, ХГУ).
Комментатор сурово реагирует на этот намек Миледи: «Мадемуазель де Монпансье — анахронизм: герцогиня де Монпансье, дочь Гастона Орлеанского, родилась только в 1627 году».[139] Сработал рефлекс: раз Дюма, значит, должны быть анахронизмы! Автор примечаний даже не предположил, что имелась в виду другая герцогиня де Монпансье, сестра герцога Гиза. И упоминание ее рядом с именем Марии Медичи отнюдь не случайно. Об этом свидетельствуют названные той же Миледи чуть раньше имена Жака Клемана и Равальяка. Первый — убийца Генриха III, второй — убийца Генриха IV. По мнению современников, первого вдохновила на убийство именно сестра Гиза, герцогиня де Монпансье. Что касается Марии Медичи, то ее подозревали в причастности к убийству ее супруга, Генриха IV.