Цитадель - Антуан де Сент-Экзюпери
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он застыл, недоумевая, и я разъяснил:
— Я упоминал о своих полководцах в пустыне. Их жертвенность среди песков вознаграждена любовью к этим пескам, мало-помалу она освещает их сердца. Я обрёк их на нищету, но она превратилась в роскошь.
Если твоим добродетельным девам будут в радость короны из позолоченного картона, восхищение зрителей и свалившееся вдруг богатство, в чём их добродетель? Девочке весёлого квартала ты платишь за более щедрый дар.
Отклонил я и предложение архитекторов. «Послушай, — сказали они, — своё бесполезное сокровище ты можешь потратить на возведение чудесного храма, который прославит царство. На поклон к нему века и века будут стекаться караваны паломников».
Да, действительно, я не люблю насущного, которое ничем не обогащает. Чту дары пространства и тишины. Куда нужнее лишнего амбара мне кажется близость звёздного неба и моря, — хотя не выскажешь словами, что же именно они дали душе. Но из тёмного городского квартала, где ты задыхаешься, ты рвёшься к ним. К чудесному странствию. Не важно, что оно невозможно. Тоска о любви — уже любовь. Ты уже спасён, если попытался пуститься в путь по направлению к любви.
Я не верю в раздобывание. Тебе не раздобыть ни радости, ни здоровья, ни подлинной любви. Не раздобыть звёзд. Не раздобыть храма. Я верю в храм, который грабит тебя. Верю в храм, который растёт, выжимая из людей пот. По городам и весям рассылает он своих апостолов, и они хранят тебя во имя своего Бога. Верю в храм жестокого короля, который вмуровывает в камни свою гордыню. Он забирает всех мужчин к себе на стройку. И надсмотрщики с бичами превращают их в повозки для камней. Верю в храм, который пьёт твой пот и пожирает плоть. Но взамен он обращает тебя в свою веру. Только вера может стать тебе истинной платой. Ибо камневоз жестокого короля тоже получает право на гордыню. Он стоит, горделиво скрестив руки, у форштевня каменного корабля, который стал грозной преградой пескам в неспешной реке времён. Величие храма служит и камневозу тоже. Ибо Бог, единожды явленный, открыт каждому, и открыт целиком. Я верю в храм, рождённый радостным ощущением победы. Ты оснащаешь корабль для вечности. И каждый, кто строит этот храм, поёт. Храм тоже будет петь.
Я верю в любовь, что приняла обличье храма. Верю в гордыню, что сделалась храмом. Поверил бы, если б ты смог его построить, в гневный храм. Ибо я видел деревья, чьи корни питались любовью, гордыней, хмелем победы и яростью. Они вытягивали из тебя сок, питались и росли. Но ты предлагаешь жаждущим корням скудную пищу — ты предлагаешь им золото. Золотом умеет насыщаться лишь склад с товарами. Пройдёт век, ветреный, дождливый, и склад исчезнет.
Так отверг я сокровище как возможность обогащения, отверг как возможность воздаяния, отверг как возможность построить каменный корабль, но так и не нашёл лучезарной картины, в которой оно могло бы преобразиться, облагородив людей, и задумался в тишине.
«Оно что-то вроде навоза и удобрения, — решил я. — Глупо было бы искать в нём чего-то другого».
CXCIX
Я просил Господа научить меня и вернуть мне, по своей неизречённой милости, воспоминание о караванах, что шли к святому городу, хоть и не понимал, чем поможет мне лицезрение верблюдов под палящим солнцем в разрешении неразрешимого.
Я увидел тебя, мой народ, — по моему приказу ты готовился к паломничеству. И будто неизречённой сладости мёд была мне хлопотливость последнего вечера. Ибо есть странствия, которые готовишь будто корабль, — построив, ты его оснащаешь, — они сродни статуе или храму и нуждаются в инструментах, в твоей изобретательности, в расчётах и силе рук, ибо снаряжаешь ты его для летящего ветра. Так готовишь ты свою дочь, сперва ты растил её, учил, журил за пристрастие к безделушкам, но пришёл час отдать её супругу, и ради того, чтобы в этот час она была прекраснее всех, ты разоряешься ради неё на льняную ткань и золотые браслеты, потому что отправляешь свой корабль в море.
Так, уложив припасы, заколотив ящики, завязав мешки, ты по-королевски идёшь среди верблюдов, погладишь одного, сунешь лакомый кусочек другому, нажмёшь коленом, помогая потуже завязать ремень, взгромоздишь на верблюда кладь и с гордостью увидишь, что она не съезжает ни вправо, ни влево, зная, что верблюды будут долго раскачивать её в пути, спотыкаться о камни, опускаться, отдыхая, на колени, но твоя кладь будет сохранять равновесие, — так дерево раскачивается на ветру, не опасаясь растерять груз зреющих апельсинов.
Я смакую твоё рвение, мой народ, ты готовишь для себя кокон сорокадневного пути по пустыне; я не вслушиваюсь в ветер слов, зная, что не обманываюсь в своём знании о тебе. Ибо накануне похода я иду в безмолвии моей любви и слышу скрип ремней, сопение верблюдов, жаркие споры о дороге, по которой нужно идти, о проводниках и о том, как распределить обязанности. Я не удивляюсь, что вы не в восторге от будущего паломничества, что в самых чёрных красках расписываете прошлогоднее: высохшие колодцы, знойный ветер, змеи, что таятся в песке, будто незримые нервы, грабители, болезни, смерть; я знаю — говорит в вас стыдливость любви.
Хорошо, мой народ, что ты, восхищаясь золотыми куполами святого города, скрываешь свой трепет перед Господом, ибо Господь для тебя не подарок и не припрятанный впрок припас, Он — торжество, венчающее долгое шествие твоих бед и несчастий.
И если люди заранее рассуждают о том, что должно их облагородить, как иной раз рассуждают корабелы о парусах, ветре и море, — я не доверяю им, опасаясь, что они недосмотрят за досками и гвоздями, словно отец, что начал слишком рано молиться о красоте для своей дочери. Я люблю песни кузнецов и плотников: они славят не запас, что сам по себе ничто, но путь, ведущий к кораблю. Вот корабль оснащён, паруса наполнены морским ветром, и пусть мои моряки поют не о волшебном острове — о морских опасностях, — тогда я поверю: они победят.
Они узна́ют, каковы они, при помощи страданий, пути, повозок, клади. А ты окажешься слепцом, если, доверившись жалобам и проклятиям, которые тешат их сердце, встревожишься и пошлёшь им сказителей с медовыми устами, которые не будут петь о смерти в пустыне, а только о красоте заката. Что мне до счастья? Оно бесформенно. Ведёт меня откровение любви.
Караван отправился в путь. Вот оно, таинственное переваривание пищи, тишина, кромешная тьма кокона, отвращение, сомнения, боль, ибо любое преображение — боль. В этот час не пристало тебе воодушевление — только верность, хотя ты, ничего не понимая, потерял в себе опору и ни на что в себе не полагаешься, — тот, каким ты был вчера, обречён на смерть.
Как мучительно ощутима тебе прохлада твоего дома, сладость воды для чаепития в серебряном кувшине перед часом любви. Мучительно воспоминание о ветке под окном, о кукареканье петуха во дворе. Ты шепнул себе: «Я из своего дома», потому что в пустыне оказался бездомен. Вспомнил ты и своего осла, которого будил поутру, лошадь, собаку, таинство общения с ними, — они тебе отвечали. И вместе с тем были словно бы замурованы в чём-то своём, и ты не знал, дорожат ли они своим кровом или тобой. Из далёкой дали твоего отлучения тебе так необходимо потрепать своего осла по холке, погладить по храпу, может быть, для того, чтобы приободрить его, будто слепца в глубинах его ночи. И конечно, в день, когда иссякший колодец предложит тебе лишь зловонную грязь, сердце твоё сожмётся, ты вспомнишь доверчивое лепетанье родника возле дома.
Так запеленает тебя кокон пустыни. На третий день шаги твои увязнут в смоле её нескончаемости. Соперник всегда возбуждает, и на удар ты отвечаешь ударом. Но пустыня берёт один твой шаг за другим, будто затянувшаяся аудиенция — твои любезности, до тех пор, пока ты в конце концов не замолчишь. Ты шагаешь по пескам с самой зари, но меловое плоскогорье, что слева от тебя, — на горизонте, осталось там и к вечеру. Ты изнуряешь, изнашиваешь себя, ты как ребёнок, что перебрасывает лопаткой землю, задумав переместить гору. Но гора и не подозревает, как старательно он трудится. Ты словно бы заблудился в свободе без границ, и усердие твоё при последнем издыхании. В этих паломничествах я предлагал своему народу вместо хлеба камень, насыщал колючками. Мой народ, я обрекал тебя на дрожь от ночного холода. Отдавал огнедышащей песчаной буре, и ты ложился на землю, прикрывал одеждой голову, чувствовал на зубах скрип песка и отдавал солнцу свою телесную влагу. Но опыт научил меня: слова утешения здесь излишни.
— Наступит вечер, похожий на синеву моря, — мог бы сказать я. — Задремлют барханы, будто стога. Ты будешь идти в прохладе по твёрдому влажному песку…
Но на губах у меня останется привкус лжи, своими выдумками я призову к существованию в тебе кого-то, непохожего на тебя. Поэтому в безмолвии моей любви я без обиды слушаю твои проклятья.