Воспоминания - Викентий Вересаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Meine Herren![27] – тоненьким голоском невинно запел Тома, обращаясь к аудитории. – Мы действительно видим перед собою опухоль, – а этом клинический диагноз был прав. Только, оказывается, это не миома, а – спонгиома!
И показал аудитории губку, забытую оператором и брюшной полости женщины (губка по-латыни – spongus). Аудитория хохотала.
Невольная улыбка просится на лицо, когда вспоминаешь профессора Рудольфа Коберта. На старших курсах он читал фармакологию и токсикологию (учение о ядах), а на младших – диететику, нечто вроде личной гигиены, но у Коберта она превращалась как бы в медицинскую энциклопедию, – он говорил и о физиологии, и о патологии, и об органической химии, и о терапии, и о всем прочем. Начитанности он был колоссальной, жадно следил за всеми новостями науки и был восторженнейшим энтузиастом каждой настоящей минуты. Иссохший, бледный, с фанатически горящими маленькими глазками; большие темные усы, – как будто держит в зубах толстую мышь. Говорит с увлечением, – четко, громко и быстро. С увлечением говорит о каком-нибудь ново-открытом средстве, являющемся совершенно несомненным к безошибочно верным специфическим средством против такой или такой болезни. Приводит бесчисленные факты, наблюдения. Но если студент через два года назовет Коберту на экзамене это средство, Коберт в искреннейшем ужасе всплеснет руками и воскликнет:
– Что вы, что вы! Это все давно уже опровергнуто! Средство не приносит никакой пользы, один только вред!
Зоологию дельно и с требовательностью читал профессор Юлиус фон Кеннель, в зоологическом кабинете мы препарировали у него ракушек и лягушек. Ботанику читал профессор Руссов, но его студенты-медики не посещали: он и сам полагал, что студентам-медикам не до ботаники, – слишком много более нужных для них предметов, экзаменовал только для проформы, и экзамены у него были сплошным собранием анекдотов. Студент шел на экзамен, два-три часа наскоро просмотрев самый краткий учебник ботаники, и в голове его остались только отдельные выражения.
– Скажите, что такое протоплазма?
– Протоплазма? Протоплазма… это… это – мутная жидкость.
Профессор с грустью спрашивает:
– Отчего же она мутная?
Студент глубоко задумывается; вдруг на память приходят слова, прочитанные в учебнике. И он отвечает:
– Aschenbestandteile (зольные остатки).
Или спрашивает профессор:
– Какой величины амеба?
Студент отвечает:
– Очень маленькая.
– Ну, а как?
– Очень, очень маленькая.
– Ну, приблизительно, – какой величины?
– Мм… С лесной орех.
(В действительности амеба – крохотное существо, видимое только в сильный микроскоп.)
***Следовало бы подробно описать мои впечатления от теоретического и практического знакомства с медициной, от врачебной школы. Но это все подробно описано мною в моей книге «Записки врача». Книга эта – не автобиография, много переживаний и действий приписано мною себе, тогда как я наблюдал их у других. Однако основные впечатления соответствуют действительности. Возвращаться к ним здесь еще раз не стоит. Одно только: почувствовал я крепко, что в медицине нельзя заниматься науками наскоком, кое-как, как занимался я на историко-филологическом факультете в Петербурге, что все силы и все время нужно отдать науке, чтобы не выйти шарлатаном.
***Русских студентов в Дерптском университете было сравнительно немного. Преподавание происходило на немецком языке, и понятно, что наши студенты предпочитали поступать в русские университеты. Но в Дерптский легко принимали студентов, уволенных из русских университетов за участие в студенческих волнениях и даже отбывших политическую ссылку. Вот такими-то в большинстве и были русские студенты. Евреев тоже принимали легче, чем в русские университеты, их было сравнительно много.
Среди этих русских студентов было несколько человек выдающихся. Все иного и восторженно говорили об Омирове; он, кажется, где-то отбыл ссылку, у него было прекрасное, одухотворенное лицо и русая бородка. По рассказам знавших его, это был тип благороднейшего студента-энтузиаста, каких мы встречаем в повестях Тургенева. Он пользовался в студенческих кругах огромным влиянием и авторитетом. Я лично знаком с ним не был. Он вскоре уехал из Дерпта и, кажется, умер от чахотки. Несколько раз на студенческих собраниях слышал выступления кончавшего студента-медика Стратонова. Энергичное лицо, внимательные, умные глаза, весь какой-то строгий, подобранный. В студенческой среде он был не так популярен, как Омиров, но сам Омиров перед ним благоговел. Когда кто-то подтрунил над Омировым за его увлечение Стратоновым, Омиров серьезно и строго ответил:
– Не знаю, над чем тут смеяться. Я был бы счастлив, если бы мог надеяться достигнуть хоть половины той нравственной высоты, на которой стоит Стратонов.
Если и в петербургское мое время общее настроение студенчества было нерадостное и угнетенное, то теперь, в конце восьмидесятых и начале девяностых годов, оно было черное, как глухая октябрьская ночь. Раньше все-таки пытались хвататься за кое-какие уцелевшие обломки хороших старых программ или за плохонькие новые – за народовольчество, за толстовство, за теорию «малых дел», – тогда возможна еще была проповедь «счастья в жертве». Теперь царило полнейшее бездорожье, никаких путей не виделось, впереди и вокруг было все заткано, как паутиной, сереньким туманом, сквозь который ничего не было видно. И Минский отражал настроение очень многих, когда писал:
Бессильная тревогаПроснулася в сердцах, как в пропасти змея.Мы потеряли все – бессмертие и бога,И цель, и разум бытия.Кумиры прошлого развенчаны без страха,Грядущее темно, как море пред грозой,И род людей стоит меж гробом, полным праха,И колыбелию пустой.
И еще его же:
Полночь бьет. Мне спать пора.Но не тянет что-то спать.С другом, что ли, до утраПо душе бы поболтать?Вспомнить память прежних лет,Разогнать свою печаль…Ах, на свете друга нет,И что нет его, – не жальЕсли души всех людейТаковы, как и моя,То не нужно мне друзей.Не хочу быть другом я.Есть слова… Я много зналЭтих слов. От них не разЯ горел и трепетал.Даже слезы лил подчас.Но устал я повторятьЭтот лепет детских дней…Полночь бьет. Мне страшно спать,А не спать еще страшней.
Одни отметали в сторону все проклятые вопросы и устремляли внимание на устройство собственного благополучия; другие, чтоб наркотизироваться, уходили в науку; третьи…
Однажды весною, в 1889 году, я зашел по какому-то делу в помещение Общества русских студентов. Лица у всех были взволнованные и смущенные, а из соседней комнаты доносился плач, – судя по голосу, мужчины, но такой заливчатый, с такими судорожными всхлипываниями, как плачут только женщины. И это было страшно. Я вошел в ту комнату и остановился на пороге. Рыдал совершенно обезумевший от горя Омиров. Я спросил соседа, в чем дело. Он удивленно оглядел меня.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});