Амелия - Генри Филдинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но прежде чем завершить эту главу и возвратиться в дом судебного пристава, мы считаем себя обязанным по мере сил отвести от нашей героини обвинения в недостаточной сообразительности, которые кое-кто из наших проницательных читателей может взвести на нее с куда большей строгостью, нежели это сделала миссис Аткинсон.
Я почитаю поэтому своим долгом уведомить всех таких читателей, что если невинность может нередко проглядеть расставленную ей западню и угодить в нее, тогда как порок ее предвидит и обходит, то это происходит вовсе не потому, что первая более слепа. Истина заключается в том, что для порока почти невозможно не обнаружить все расставленные на его пути ловушки по той простой причине, что он сам только тем и занят, что рыскает по всем углам, дабы расставить эти ловушки для других. Между тем невинность, которая ни о чем таком и не помышляет, шествует по жизни бесстрашно и беззаботно, а посему может запросто попасть в расставленные для нее силки. То есть, говоря откровенно, без иносказаний и словесных ухищрений, невинность частенько обманывают не по недостатку у нее благоразумия, а по недостатку подозрительности. Опять-таки, мы часто дивимся глупости одураченного, в то время как нам следовало бы скорее изумляться поразительной порочности предателя. Одним словом, многие невинные люди обязаны своей гибелью только тому единственному обстоятельству, что степень подлости, с которой им пришлось столкнуться, представляется просто невероятной любому человеку, если он сам не подлец.
Глава 10, содержащая немало глубоких философских загадок
Бут, вдоволь насладившийся обществом сочинителя, предпочел на следующий день скоротать время с каким-нибудь другим собеседником. Да и сочинитель не слишком жаждал продолжить вчерашний разговор, ибо, не питая более надежд выудить что-нибудь из кармана Бута, он не менее ясно понимал, что этот диалог не сулит особой поживы его тщеславию; дело в том, что хотя этот человечишко не отличался ни добродетелью, ни умом, ни образованностью, ни происхождением, однако тщеславия у него было хоть отбавляй. Эта страсть была в нем так сильна и делала его настолько слепым к собственным недостаткам, что тот, кто не льстил ему или не давал ему денег, вызывал у него ненависть. Одним словом, он притязал на довольно странную привилегию: либо вымогать у всех своих знакомых похвалы, либо выуживать из их карманов пенсы, весьма щедро расплачиваясь льстивыми панегириками.
Неудивительно поэтому, что для человека такого склада, как Бут, вполне достаточно было одной-единственной беседы с подобным субъектом. А посему он решил на этот раз свести знакомство с тем джентльменом, о котором мистер Бондем так уничижительно вчера отозвался. Иначе говоря, у Бута составилось такое мнение о судебном приставе, что его слова служили наилучшей рекомендацией именно тогда, когда он менее всего этого хотел. Сколь ни был в данном случае недоброжелателен сделанный приставом вывод, пристав честно признался, что основывал он свой приговор единственно на бедности заключенного, а она, я полагаю, достойному уму никогда не кажется предосудительной; к тому же, какой низменной натурой должен обладать тот, кто, находясь в положении мистера Бута, способен сторониться и презирать другого человека, на том лишь основании, что он – бедняк.
Разговор, вполне естественно, начался с того, что новый знакомец и Бут рассказали друг другу как оба они очутились здесь, после чего собеседник Бута, взглянув на него с глубокой приязнью, выразил ему свое искреннее сочувствие, на что Бут с благодарностью ответил:
– У вас, должно быть, очень отзывчивое сердце и вы очень добрый человек, если, находясь в описанном вами отчаянном положении, способны сочувствовать другим.
– Мои дела, – отозвался джентльмен, – и в самом деле очень плохи, и все же есть одно обстоятельство, вследствие которого вы кажетесь мне более достойным жалости, нежели я сам, и заключается оно вот в чем: ведь вам по молодости лет несчастье в новинку, тогда как я столько лет состоял в учениках у нищеты, что могу теперь считаться в этом деле настоящим мастером. По правде говоря, я считаю, что привычка учит людей сносить душевное бремя точно так же, как она приучает их плечи не гнуться под бременем тяжкой ноши. Без привычки и опыта даже самые крепкие духом и телом люди начинают сгибаться под тяготами, которые привычка может сделать вполне сносными, и даже ничтожными.
– Что ж, – воскликнул Бут, – в таком уподоблении есть большая доля истины; полагаю, я и сам имел случай убедиться в его справедливости, потому что несчастья, вопреки вашему впечатлению, мне отнюдь не в новинку. И возможно, что именно благодаря привычке, о которой вы говорили, я хоть отчасти в состоянии переносить свои нынешние беды как подобает мужчине.
Джентльмен выслушал последние слова с улыбкой и воскликнул:
– Да вы, я вижу, капитан, не иначе как молодой философ.
– Я полагаю, – воскликнул Бут, – что могу хотя бы скромно притязать на ту философию, которую постигаешь среди жизненных невзгод, а вы, сударь, судя по всему, считаете, что это и есть одна из лучших школ философии.
– Я только считаю, сударь, – ответил джентльмен, – что в дни невзгод мы более склонны к серьезному размышлению, чем в те периоды жизни, когда заняты делами или гоняемся за удовольствиями и когда у нас нет ни досуга, ни склонности вникать в самую суть вещей. Так вот, есть два соображения, давно занимавшие мои мысли и необычайно поддерживавшие меня в самые горестные дни. Первое из них – быстротечность нашей жизни, даже если человек и достигает самого преклонного возраста; недаром мудрейшие из людей уподобляли ее мгновенью. Один римский поэт уподобляет ее ристанию,[246] а другой – еще более мимолетнему всплеску набежавшей волны.[247]
Второе соображение – непрочность нашего существования. Ведь как ни коротки пределы нашей жизни, мы далеко не уверены в том, что нам суждено достичь этих пределов. Наш жизненный путь может прерваться через день, через час, через минуту. Чего же стоит столь неопределенное, столь непрочное существование? И это соображение, даже если мы мало с ним считаемся, в значительной мере уравнивает людей разных судеб и жизненных обстоятельств и не дает ни одному человеку права торжествовать, как бы ни был счастлив его удел, или роптать, как бы ни был он горестен. Если бы даже самые приверженные земным благам люди взглянули на это в том же свете, в каком они рассматривают все другие вещи, они очень скоро почувствовали бы и признали справедливость подобного образа мыслей; ибо кто из них стал бы так дорожить имуществом, которого они могут в одно мгновение лишиться, и разве не сочли бы они тогда безумцем того, кто считает себя богатым, владея столь ненадежным достоянием? Таков, сударь, источник, из которого я черпаю свою философию. Благодаря ей я научился смотреть на все то, что почитается благами жизни, равно как и на все то, чего страшатся, как великих бедствий, с полным равнодушием, и точно так же как я не возгоржусь, став обладателем первых, так и не буду чересчур удручен, претерпевая последние. Разве актер, которому выпало на долю играть главную роль, почитается более счастливым, нежели тот, кто играет самую незаметную? А ведь любая пьеса может идти двадцать вечеров подряд и, следовательно, пережить нас; однако жизнь, даже в лучшем случае, это всего лишь драма чуть большей продолжительности, и то, чем мы заняты на больших житейских подмостках, ненамного серьезнее того, что нам представляют на сцене королевского театра. Но несчастья и трагические развязки, даже будучи представлены здесь на театре, способны нас взволновать. Самые мудрые люди способны, поддавшись иллюзии, переживать несчастья, изображенные в трагедии, хотя они и знают, что это не более чем вымысел, а дети нередко заливаются слезами, принимая все за чистую правду. Что же тогда удивляться, если трагические происшествия нашей жизни, которые, на мой взгляд, ненамного серьезнее театральных, волнуют нас несколько больше? И в чем же тогда заключается лекарство, как не в упомянутой мной философии, которая, став когда-нибудь в результате длительных размышлений привычной потребностью, учит нас знать всему подлинную цену и сразу излечивает нас от необузданных желаний и малодушных опасений, чрезмерных восторгов и сокрушений по поводу всего, что так недолговечно и может не продлиться и мгновенья?
– Вы удивительно хорошо выразили свои мысли, – воскликнул Бут, – и я полностью признаю их справедливость; но сколь бы истинными они ни казались в теории, я все же сомневаюсь в их применении на практике. И причина такого расхождения между ними заключается в том, что мысли наши рождены разумом, а поступки – сердцем:
Video mehora, proboque;Détériora sequor.[248]
Что, казалось бы, более несходно, нежели оценка явлений жизни человеком умным и глупым, но так как их поступками движет преобладающая в них страсть, то оба они нередко ведут себя одинаково. Какое в этом случае утешение может принести ваша философия корыстолюбцу, которого лишили его богатства, или честолюбцу, утратившему свою власть, пылкому влюбленному, которого разлучили с любимой, или нежному мужу, которого оторвали от жены? Неужели вы в самом деле считаете, что какие-то размышления о быстротечности жизни способны помочь их горю? Разве сама эта быстротечность не является для них одним из худших несчастий? И коль скоро зло, которое они претерпевают, состоит в том, что их лишают на время того, что они любят, разве их удел не покажется им вследствие этого еще более жестоким и разве они не станут его еще сильнее оплакивать, коль скоро их лишили какой-то доли тех радостей, которые и без того так кратки и даны им на столь неопределенный срок?