История моей жизни - Джованни Казанова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На другой день сложил я в шляпную коробку всякие нужные мелочи и поехал в Версаль на поклон к министрам.
ГЛАВА V
Граф де Ла Тур д’Овернь и госпожа д’Юрфе. Камилла. Я влюблен в любовницу графа; нелепое происшествие излечивает меня. Граф де Сен-Жермен
Несмотря на зарождающуюся эту любовь, во мне не угасла склонность к продажным красавицам, блиставшим на главных гульбищах и привлекавшим общее внимание; более всего занимали меня содержанки и те, что делали вид, будто для публики они единственно танцуют, поют или играют комедию. Почитая себя в остальном совершенно свободными, они пользовались своими правами, отдаваясь то по любви, то за деньги, а то и так и так одновременно. Я без труда стал для них своим человеком. Театральные фойе — благодатный рынок, где всякий охотник может поупражняться в искусстве завязывать интриги. Приятная сия школа принесла мне немалую пользу; для начала свел я дружбу с их записными любовниками, овладел умением не выказывать ни малейших притязаний и особливо представать пусть не ветреником, но ветрогоном. Надобно было всегда иметь наготове кошелек, но речь шла о сущей безделице, расход невелик, а удовольствие большое. Я знал, что так или иначе своего добьюсь.
Камилла, актриса и танцовщица Итальянской комедии, каковую полюбил я еще семь лет тому в Фонтебло, привлекала меня более других благодаря утехам, что находил я в ее загородном домике за Белой заставой; она жила там со своим любовником графом д’Эгревилем, изрядно ко мне расположенным. Он был братом маркизу де Гамашу и графине дю Рюмен, хорош собой, обходителен, богат. Он ничему так не радовался, как если у его любовницы собиралось множество гостей. Она любила его одного, но, умная и оборотистая, не разочаровывала никого, кто имел к ней склонность; не скупясь на ласки и не расточая их попусту, она кружила головы всем знакомым, не опасаясь ни нескромности, ни всегда оскорбительного разрыва.
После возлюбленного более других отличала она графа де Ла Тур д’Оверня. Сей знатный вельможа обожал ее, но был не довольно богат, чтобы оставить ее целиком для себя, и принужден был довольствоваться объедками с чужого стола. Его прозвали Нумером вторым. Для него она почти задаром содержала девчонку, бывшую свою служанку, которую, приметив его к ней расположение, можно сказать, ему подарила. Ла Тур д’Овернь снял для нее меблированную комнату на улице Таран и уверял, что любит ее как подарок дражайшей Камиллы; частенько он брал ее с собою ужинать на Белую заставу. Пятнадцати лет, скромная, наивная простушка, она говорили любовнику, что не простит ему измены, разве только с Камиллой, которой надобно уступать, ибо ей обязана она своим счастьем. Я так влюбился в эту девочку, что нередко приходил ужинать к Камилле единственно в надежде увидать ее и насладиться наивными ее речами, потешавшими все общество. Я, как мог, обуздывал себя, но был столь увлечен, что вставал из-за стола в тоске, не видя для себя возможности излечиться от страсти обычным путем. Я бы сделался посмешищем, если б кто догадался о моей любви, а Камилла принялась бы издеваться надо мной без всякой жалости. Но однажды случай исцелил меня, и вот как.
Домик Камиллы был за Белой заставой, и когда после ужина гости стали расходиться, я послал за извозчиком, дабы воротиться домой. Мы засиделись за столом до часу ночи, и слуга мой объявил, что фиакра теперь не сыскать. Ла Тур д’Овернь предложил отвезти меня, сказав, что никакого неудобства тут не будет, хотя карета его была двухместная.
— Малышка, — сказал он, — сядет к нам на колени. Я, разумеется, соглашаюсь, и вот я в карете, граф слева от меня, Бабета сверху. Охваченный желанием, хочу я воспользоваться случаем и, не теряя времени, ибо карета ехала быстро, беру ее руку, пожимаю, она пожимает мою, в знак благодарности я подношу ручку ее к губам, покрываю беззвучными поцелуями и, горя нетерпением убедить ее в моем пыле, действую так, чтоб доставить себе великую усладу — и тут раздается голос Ла Тур д’Оверня:
— Благодарю вас, дорогой друг, за любезное обхождение, свойственное вашему народу; я и не рассчитывал удостоиться его; надеюсь, вы не обознались.
Услыхав эти страшные слова, вытягиваю я руку — и касаюсь рукава его камзола; в такие минуты присутствие духа сохранить невозможно, тем паче он засмеялся, а это любого выбьет из колеи. Я отпускаю руку, не в силах ни смеяться, ни оправдываться. Бабета спрашивала друга, для чего он так развеселился, но едва тот пытался объясниться, как его вновь разбирал смех, а я чувствовал себя круглым дураком. По счастью, карета остановилась, слуга мой открыл дверцу, я вышел и поднялся к себе, пожелав им спокойной ночи; Ла Тур д’Овернь вежливо поклонился в ответ, хохоча до упаду. Сам я начал смеяться лишь через полчаса — история и впрямь была нелепая, но к тому же грустная и досадная, ведь мне предстояло сносить ото всех насмешки.
Три или четыре дня спустя решил я напроситься на завтрак к любезному вельможе, ибо Камилла уже посылала справиться о моем здоровье. Приключение это не могло мне воспрепятствовать бывать у нее, но сперва я хотел разузнать, как к нему отнеслись.
Увидав меня, милейший Ла Тур расхохотался. Посмеявшись вволю, он расцеловал меня, изображая девицу. Я просил его, наполовину в шутку, наполовину всерьез, забыть эту глупость, ибо не знал, как оправдаться.
— К чему говорить об оправданиях? — отвечал он. — Все мы вас любим, а забавное сие происшествие составило и составляет утеху наших вечеров.
— Так о нем все знают?
— А вы сомневались? Камилла смеялась до слез. Приходите вечерком, я приведу Бабету; смешная, она уверяет, что вы не ошиблись.
— Она права.
— Как так права? Расскажите кому-нибудь другому. Слишком много чести для меня, я вам не верю. Но вы избрали верную тактику.
Именно ее я и придерживался вечером за столом, притворно удивляясь нескромности Ла Тура и уверяя, что излечился от страсти, которую к нему питал. Бабета называла меня грязной свиньей и отказывалась верить в мое исцеление. Происшествие это по неведомой причине отвратило меня от девчонки и внушило дружеские чувства к Ла Тур д’Оверню, который по праву пользовался всеобщей любовью. Но дружба наша едва не окончилась пагубно.
Однажды в понедельник в фойе Итальянской комедии этот милейший человек попросил меня одолжить сотню луидоров, обещая вернуть их в субботу.
— У меня столько нет, — отвечал я. — Кошелек мой в вашем распоряжении, там луидоров десять — двенадцать.
— Мне нужно сто и немедля, я проиграл их вчера вечером под честное слово у принцессы Ангальтской[62].
— У меня нет.
— У сборщика лотереи должно быть больше тысячи.
— Верно, но касса для меня священна; через неделю я должен сдать ее маклеру.
— Ну и сдадите, в субботу я верну вам долг. Возьмите из кассы сто луи и положите взамен мое честное слово. Стоит оно сотни луидоров?
При этих словах я поворачиваюсь, прошу его обождать, иду в контору на улицу Сен-Дени, беру сто луи и приношу ему. Наступает суббота, его нет; в воскресенье утром я закладываю перстень, вношу в кассу нужную сумму и на другой день сдаю ее маклеру. Дня через три-четыре в амфитеатре Французской комедии Ла Тур д’Овернь подходит ко мне с извинениями. В ответ я показываю руку без перстня и говорю, что заложил его, дабы спасти свою честь. Он с грустным видом отвечает, что его подвели, но в следующую субботу он непременно вернет деньги:
— Даю вам, — говорит он, — свое честное слово.
— Ваше честное слово хранится в моей кассе, позвольте мне более на него не полагаться; вернете сто луидоров, когда сможете.
Тут доблестный вельможа смертельно побледнел.
— Честное слово, любезный Казанова, — сказал он, — мне дороже жизни. Я верну вам сто луидоров завтра в девять утра в ста шагах от кафе, что в конце Елисейских полей. Я отдам их вам наедине, без свидетелей; надеюсь, вы непременно придете и прихватите с собой шпагу, а я прихвачу свою.
— Досадно, господин граф, что вы хотите заставить меня столь дорого заплатить за красное словцо. Вы оказываете мне честь, но я предпочитаю попросить у вас прощения и покончить с нелепой этой историей.
— Нет, я виноват больше вашего, и вину эту можно смыть только кровью. Вы придете?
— Да.
За ужином у Сильвии я был грустен — я любил этого славного человека, но не меньше любил и себя. Я чувствовал, что не прав, словцо и впрямь было грубовато, но не явиться на свидание не мог.
Я вошел в кафе вскоре после него; мы позавтракали, он расплатился, и мы двинулись к площади Звезды. Убедившись, что нас никто не видит, он благородным жестом протянул мне сверток с сотней луидоров, сказал, что мы будем драться до первой крови, и, отступив на четыре шага, обнажил шпагу. Вместо ответа я обнажил свою и, сблизившись, тотчас сделал выпад. Уверенный, что ранил его в грудь, я отскочил назад и потребовал от него держать слово. Покорный, словно агнец, он опустил шпагу, поднес руку к груди, отнял ее, всю обагренную кровью, и сказал: «Я удовлетворен». Пока он прилаживал к ране платок, я произнес все приличествующие случаю учтивые слова. Взглянув на острие шпаги, я обрадовался — лишь самый кончик был в крови. Я предложил графу проводить его домой, но он не пожелал. Он просил меня молчать о происшедшем и считать его на будущее своим другом. Обняв его со слезами на глазах, я воротился домой до крайности опечаленный — я получил добрый урок светского обхождения. Об этом деле никто не прознал. Неделю спустя мы вместе ужинали у Камиллы.