Брат на брата. Заморский выходец. Татарский отпрыск. - Николай Алексеев-Кунгурцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голос Ведуньи замолк, Андрей Михайлович сидел бледный, низко опустив голову. Не менее бледны были и остальные… Все молчали.
— Э! Полно, Андрей Михайлыч! Не грусти! — промолвил казак. — Чего слушать бабьи россказни? Чему быть, того не миновать!
— Верно! — подтвердил Пров Семенович, — кручиниться нечего!
— Конечно! — молвил князь, — без воли Божьей ничего не случится!
— Погадай-ка и мне, Авдотья Степановна, — подошел к Ведунье Телешев.
— Нет, довольно! Устала… Теперь не могу, — ответила она.
— Что, молодцы, загрустили да призадумались? — воскликнул с напускною веселостью казак. — И про брагу хмельную забыли… Спой-ка, Митюха, нам песенку, благо, ты такой искусник!
Митюха, молодой безусый парень, не заставил себя просить. Раздались звуки балалайки, захваченной с собою кем-то из гостей, — Какую ж песню пропеть? — спросил Митюха, настраивая балалайку.
— Знамо дело, которая повеселей! А то, вишь, у нас совсем дело не клеится: носы — все повесили! — произнес Петр.
Митюха подумал немного, пощипал струны балалайки и запел песню о том, как в высоком терему, во стрельчатом, изнывала в злой неволе боярыня молодая за тремя дверьми дубовыми, за тремя замками хитрыми, заморскими… Боярынька молодая, белотелая, у ней муж седой ворчун-старик злющий-презлющий. Не видать с ним жене младой света белого! Ходит муж седой по горенке: кхе, кхе, кхе! покашливает, на жену искоса поглядывает: ой, ты, жена ль моя, женушка молодая! Не приглянулся ль тебе добрый молодец с кудрями с золотистыми? Думает старик свою думу вековечную. А боярыньке тоскуется… Как бы прочь согнать со очей долой мужа старого нелюбимого? Обнимает она мужа хилого: ты, поди, со мной, муженек мой! Выпей браги чарочку! Выпивает тут муж старый с радости, да не чарочку, а целых полведра. Ой, хмельна ты, брага крепкая! Ой, шустра ты, жена, на хитрости! Захмелел от браги старый муж, а жена его, будто добрая, до постельки высокой провожает, знает, под подушкой под пуховою муж ключи хранил от терема. Опускалась рука белая под подушечку пуховую, вынимала она ключи мужчины. А тем временем добрый молодец у ворот тесовых похаживает, да на теремок поглядывает. Растворилася оконница, показалась ручка белая, платком алым помахивает: ой, лови ты, добрый молодец, ключи, у мужа скраденные! Отомкни затворы дверные и утешь меня, боярыньку! Быстрым соколом влетел молодец по ступеням лестницы дубовой, растворил запоры хитрые и обнял младу боярыню, целуючи. Целовалися они, миловалися, а муж-старик храп на весь дом пускал: видел, чай, он сны больно сладкие!
Веселая песня несколько рассеяла грустное настроение присутствующих, навеянное гаданьем. Когда же Митюха, кончив песню, заиграл веселую плясовую, а Петр-запорожец пустился вприсядку, то навстречу ему лебедкою поплыла Авдотья Степановна, помахивая платочком, и гости совсем развеселились. Веселые звуки балалайки, словно насильно заставляли двигаться их ноги. Гостям не сиделось на месте и, соблазненные примером Петра, многие из них также пустились в пляс.
Князь, конечно, тоже не отставал от других, и впечатление гаданья понемногу забылось.
Близок был рассвет, когда гости, щедро одарив гостеприимную хозяйку, напутствуемые ее пожеланиями всяких благ, покинули, наконец, жилище Ведуньи, чтобы хоть, немного, поспать и с крепким телом и духом отправиться на недалекий уже поход, на ратное дело.
IV. В ПОХОДЕ
Светало. Первые лучи солнца скользнули по золоченым верхушкам сорока-сороков московских церквей, глянули в слюдяные окна боярских теремов, где, раскинувшись, далеко отбросив атласное одеяло, сладким сном почивали белотелые боярские дочери, и заиграли по затянутым утренником лужам. На улицах Москвы было тихо и безлюдно. Разве кое-где промелькнет хитрая, востроносая рожа ночного воришки, неслышно пробирающегося подальше от людных улиц, где такое раздолье для него ночью и где днем, наоборот, ему со всех сторон грозят опасности; пройдет, мурлыча песню, запоздалый подвыпивший молодец, досидевший до белого света в каком-нибудь тайном кружале у веселой вдовушки, и снова безлюдно и тихо.
Однако не для того, видно, взошло солнышко, чтобы обливать своими лучами крепко спящий, безлюдный город, будит оно кого следует, и вот, чу! где-то прозвучала труба… Резкие звуки ее проносятся по тихой Москве и будят спящих чутким сном тех, кому надлежит выступать на ратное дело. Молодцу недолго сбираться! Крест перед иконой, прости, родная матушка, прости, батюшка родимый, прости-прощай, отчий кров, — и уже за воротами паренек спешит к месту сбора, на дом не оглядывается, потому, знает, что смотрят вслед ему очи родные и слезами заволакиваются, и боится он — оглянется, пожалуй, и сам всплакнет, потому самому, что и у него на сердце не птицы поют, а слезы лить негоже молодцу, воину храброму: чай, не девица он красная!
А труба все гудит, на разные лады посвистывает… Уж и перестать бы ей пора, — молодцы почти все в сборе, — а она все разливается, словно трубачу песню хочется сыграть родному краю на прощанье. Но вот еще два-три хриплых звука вырвались из медного горла трубы, и вдруг оборвалось ее пение, замерло на самой высокой пронзительной ноте, которую она будто хотела добудить последних, крепко заспавшихся, ратников. А из собравшихся, верно, никто и не расслышал этого последнего трубного вздоха среди лязга оружия, говора толпы и шуток неисправимых весельчаков, готовых шутить даже на краю отверстой могилы.
Однако пора и в поход!.. Чего ж медлить? Помолиться, да и в путь. Идет священник седой, в полном облачении, грустным взглядом обводит он рать.
— Э-эх! — шепчут его старые губы, — сколько здесь добрых молодцев, а много ль воротятся? И на что это люди войны выдумали? Все оттого, что любви в мире мало!
Обнажились буйные головушки. Начался молебен. Смутно у всех на душе, и жарка молитва бойцов.
— Кто знает? Может, в последний раз на земле родимой молитву творю, пройдет месяц, два, и я уже… Боже, милостив, буди мне грешному! — шепчут уста, и еще ниже склоняются головы, еще чаще вздымаются руки.
Тянет молебен седой иерей, а все-таки скоро конец наступает молитве.
Пора в путь! В далекий путь — неслыханное дело! — в сердце татарщины, в ханство Крымское! Зашумела рать, заговорила и двинулась… Идут дети боярские со своими челядинцами. Неважно вооружены холопы, но все же у каждого найдется или лук тугой со стрелами, или топор, годный не для одной татарской башки, или вилы трезубчатые, рогатина, или просто дубина здоровая, еще недавно стоявшая в ближнем лесу деревцем нестарым, полузанесенным снегом, а теперь в руках дюжего холопа боярского она службу сослужит немалую: уложит спать непробудным сном не одного татарина бритоголового. Господа их на конях все и вооружены получше. Все в кольчугах или в панцирях тонкой заморской работы, на головах шеломы. У каждого пищаль припасена и мешок с «зельем»[51] да пулями у седла висит. Сабли на боку о стремя побрякивают, в ножнах кожаных, хитро изукрашенных у иных камнями самоцветными; не забыт и лук дедовский, и бердыш про всякий случай. Дальше стяг[52] стрелецкий развевается. Стройно идут стрельцы, пищали завесные[53] с берендейками[54] у всех на плечи положены, в другой руке копье, а на боку сабля привешена.
Следом за ратью, рядом с обозами, бежит толпа баб и детей, мальчиков больше. Плач слышен в ней, причитания. А войско шло спешно. Вот и стену городскую миновали. Провожатых все меньше и меньше становится. Еще двое-трое печально плетутся за войском, но и те отстают вскоре: жаль отца или мужа, а что делать! не побежишь же до самого Крыма!
А войско движется безостановочно — все дальше и дальше от дорогих сердцу мест, от горячо любимых отцов, матерей, жен и чад…
Князь Андрей Михайлович, ехавший на белом, горячем и сильном коне, сидел, глубоко задумавшись и выронив из рук поводья.
— Что, брат, призадумался? Аль впервой на битву отправляешься? — спросил, подъехав к нему, запорожец, сидевший на небольшом жилистом степном скакуне.
— Не впервой-то, не впервой, а только никогда мне так грустно не было, как в этот поход… Давит что-то сердце, словно камень на груди лежит! — ответил князь.
— Э, брат, полно! Чего кручиниться? Это все Ведунья своими россказнями наделала!.. Знал бы — не повел тебя к ней! — с досадой произнес запорожец.
— Вестимо, это ее гаданье кручину на князя нагнало, — промолвил ехавший рядом с князем Пров Семенович, сидевший на тяжелой, но сильной лошади.
— Нет, други любезные, не Ведунья в этом виновата… Не возводите на нее напраслину! Нечто я верю ее россказням? Нет, иное нагоняет на меня кручинушку! — сказал Андрей Михайлович.
— Да что такое? — в один голос спросили запорожец и Пров Семенович.