Тургенев - Юрий Лебедев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Некрасов и сам чувствовал в себе подмеченную Белинским слабость, потому-то, вероятно, он и тянулся к Тургеневу. В творчестве последнего он высоко ставил именно поэтический, романтический элемент: «Я читал недавно кое-что из твоих повестей... Тон их удивителен — какой-то страстной, глубокой грусти. Я вот что подумал: ты поэт более, чем все русские писатели после Пушкина, взятые вместе. И ты один из новых владеешь формой — другие дают читателю сырой материал, где надо уметь брать поэзию. Написал бы тебе об этом больше, но опять проклятая мысль — не принял бы ты этого за пустую любезность! Но прошу тебя — перечти «Три встречи», — уйди в себя, в свою молодость, в любовь, в неопределенные и прекрасные по своему безумию порывы юности, в эту тоску без тоски — и напиши что-нибудь этим тоном. Ты сам не знаешь, какие звуки польются, когда раз удастся прикоснуться к этим струнам сердца, столько жившего — как твое — любовью, страданьем и всякой идеальностью».
Некрасов ценил в Тургеневе именно эту романтическую молодость души, утонченность сердечных движений и психических чувствований, все то, что восполняло его собственную, некрасовскую односторонность. И в то же время Некрасов видел, как романтическая идеальность оборачивалась порой недоверием к «грубой существенности» жизни, мягкостью и уступчивостью, чрезмерной утонченностью, способной разрушить цельность и ясность душевной жизни.
Тургенева, напротив, привлекала в Некрасове грубоватая прямота и деловитость, практический склад ума, — качества, которых сам он был лишен, — но и отталкивали проявления «разночинской», «плебейской» резкости суждений, чрезмерной расчетливости в деловых отношениях с сотрудниками журнала.
Разногласия возникали и в представлениях о сущности и назначении искусства. Когда Тургенев прочел в некрасовском стихотворении «Поэт и гражданин»: «Служи не славе, не искусству», — он обратился к поэту с недоуменным вопросом: «Что это, Некрасов? Опечатка?» — и предложил иной вариант: «Служи не славе, но искусству». Однако никакой опечатки не было. Просто Некрасов и Тургенев по-разному понимали смысл искусства и место его в ряду других форм общественного сознания. Тургенев постоянно отстаивал самоценность искусства, считал занятие им делом жизни, благородным подвигом. Ему всегда казалось, что открыто социальные тенденции в творчестве поэтов-демократов угрожали разрушением специфике искусства, а порой и действительно разрушали ее. Открытость эстетических границ размывала поэзию, а в творчестве Некрасова приводила к чрезмерной прозаизации стиха. Не случайно похвалы Тургенева некрасовским стихам все время определялись мерою близости их к пушкинской традиции. Так, он высоко оценил «Родину», «Музу», «Еду ли ночью по улице темной» и в отзывах, как правило, говорил: «пушкински хороши» или «напоминают пушкинскую фактуру». А иногда заявлял другое: поэзия в стихах Некрасова «и не ночевала».
Двойственная оценка эта по сути не менялась, смещались лишь ее акценты. После разрыва с Некрасовым они склонялись в негативную сторону. Однако, узнав о смерти Некрасова, Тургенев писал Я. П. Полонскому 11 января 1878 года: «Ты знаешь мое мнение о Некрасове; и потому говорить о нем не стану. Пускай молодежь носится с ним. Оно даже полезно, так как, в конце концов, те струны, которые его поэзия (если только можно так выразиться) заставляет звенеть, — струны хорошие. Но когда г. Скабичевский, обращаясь к той же молодежи, говорит ей, что она права, ставя Некрасова выше Пушкина и Лермонтова — и говорит это, «не обинуясь», я с трудом удерживаю негодование...»
В 40–50-х годах Тургенев не только высоко оценивает, но порой и прислушивается к поэзии Некрасова, да так чутко, что в тургеневской прозе этого времени ощущаются её отголоски. Мотивы некрасовской поэмы «Тишина» слышны в «Дворянском гнезде» в описании возвращения Лаврецкого на Родину, в желании героя с головою погрузиться в «родную глушь», в стремлении его «сесть на землю и пахать её, как можно глубже пахать». Сам образ России в этом романе, наполненный живительной тишиной, восходит, вероятно, к известным строкам некрасовской поэмы:
Над всею Русью тишина,Но не предшественница сна:Ей солнце правды в очи блещет,И думу думает она...
В сентябре 1854 года русские войска оставляют Молдавию и Валахию, а 8 сентября терпят сокрушительное поражение на реке Альме и отходят к Севастополю, фактически открыв путь англо-французским и турецким войскам к осаде не защищенного с суши и заблокированного с моря города. Патриотический подъем, царивший в кругах русской интеллигенции в начале войны, стремительно идет на убыль. По свежим тогда воспоминаниям о 1812 годе, о разгроме французского нашествия, казалось, что военный перевес будет именно на нашей стороне. На деле вышло совсем другое: за пышным словесным фасадом империи Николая I открылось, наконец, в час сурового испытания совершенно прогнившее ее нутро. Треснула по всем швам николаевская дипломатия, возглавляемая продажным Карлом Нессельроде. Убаюканный его лживыми заверениями Николай полагался на австрийский нейтралитет и на подъем освободительного движения балканских народов, находившихся под турецким игом. Австрия сразу же отшатнулась от России вместе с Пруссией, развязав руки Луи Наполеону. Он только что отпраздновал пышную коронацию на крови расстрелянных в 1848 году рабочих и начал оголтелую антирусскую кампанию в расчете на сплочение нации, взбудораженной недавней революцией: «Цивилизованный мир должен сокрушить русского варвара», «Россия в Константинополе — это смерть для католицизма, смерть для западной цивилизации». Вступив в союз с Англией и Турцией, Наполеон III мечтал о возмездии русским за позор 1812 года. При этом Франция и Англия рассчитывали на захват Крымского полуострова и ослабление русского влияния на Кавказе.
После дипломатической катастрофы последовала катастрофа военная. Русская армия, вооруженная гладкоствольными винтовками, оказалась беззащитной перед карабинами системы Минье, разбивавшими ряды наших войск на расстоянии, в два раза превышающем дальность полета русских пуль. Несчастные наши солдаты уповали на рукопашную схватку как на единственное спасение от метких неприятельских залпов, перед которыми их оружие было совершенно бессильно.
В стране, где в течение многих лет живое дело подменялось канцелярской бумагой, обнаружилась полная гнилость военной верхушки, бездарной и двурушной, привыкшей лишь к механической исполнительности.
Наконец, война обнаружила вопиющую экономическую отсталость России: крепостнические отношения, изжив себя, отбрасывали страну назад, лишали ее возможности поддерживать свой хозяйственный потенциал на уровне передовых стран Европы. Проявилась воочию полная дезорганизованность государственного хозяйства, оказавшегося в руках отъявленных мошенников, взяточников и казнокрадов. Продовольствие, обмундирование и даже боеприпасы разворовывались, не доходя до места своего назначения. Солдаты чуть не умирали от голода. Одна из французских газет того времени, толкуя о качествах русского солдата, о его любви к родине, уверяла, что каждый русский носит в своем ранце мешочек с землей с его родины — ничему иному они не могли уподобить трехдневный запас наших горелых сухарей, истолченных в порошок для более удобного помещения их в ранце. Теплое обмундирование было разворовано интендантскими службами, и наши солдаты всю зиму пробавлялись в своих истасканных шинелишках, добавляя к ним, и то на собственные гроши, рогожи, которые надевались в виде ризы на плечи, а во время дождя и на голову, образуя громадный башлык. Этот наряд, видимый издали, приводил в недоумение неприятелей: что это за особый род военного костюма в русской армии? Баснословные суммы отпускали в войска на фуражное довольствие лошадей, а между тем на глазах у всех лошади дохли от голода.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});