Хмель - Алексей Черкасов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Меня в Сибирь, братцы! Ваше благородия! В Сибирь я. Ради Христа, ваше благородия! – всполошился Филя, когда в вагоне осталось человек пять неходячих и санитары с доктором и тремя сестрами милосердия покидали вагон.
Филя подхватил костыли и потопал за доктором, упрашивая, чтобы его непременно и как можно скорее отправили в Сибирь.
Доктор вскинул глаза на Филю, пригляделся:
– Ваш эшелон формируется на Казанском вокзале, говорю. Вас тут пятеро остается, погодите. Приедут за вами.
Но Филю не так-то просто уговорить. Чего доброго, забудут Филю в опустелом вагоне, и сгинет он, «как не бымши па земле».
– Исусе Христе, помилосердствуйте! Сподобился я домой, ваше благородие. Воссочувствуйте.
На вопль Фили отозвалась тоненькая барышня в белом с пурпурными крестами на груди и на белом платке. Она сказала, что возьмет извозчика за свой счет и доставит солдата на Казанский вокзал: «Он такой перепуганный, что просто жалко». Доктор выдал барышне какую-то бумажку, и Филя оказался в извозчичьем экипаже бок о бок с чистенькой, сахарно-хрупкой сестрой милосердия, и та надумала показать телесно умученному солдатику первопрестольную град-столицу и ее сорок сороков, с золотыми тыквами куполов, торговыми рядами, с запутанными кривыми улицами, тем более что диковинный солдатик сказал, что он из сибирской тайги и держится какой-то старой веры, вынес лупцовку «фельдхебелей и разных благородий» и вот теперь едет домой «вчистую» (умолчав почему-то об умственной ущербности); будет век коротать в тайге, спать по соседству с медведями. «Зверь в нашей тайге, барышня, можно сказать, милостивый. Кабы фельдхебели были, как наши звери, разве я перетерпел бы во славу Исуса экие мучения? – изливал душу Филя. – Господи! Думал, не сдюжу и дух из меня выйдет в сатанинском образе, как без бороды я таперича и башка голая, стриженая. Экой образине в Содоме токмо проживать».
– Какой вы чудной! – хохотала тоненькая сестрица, не похожая на тех огрубелых, бесцеремонных «сестер и братьев без милосердия», каких немало повидал Филимон Прокопьевич в смоленском лазарете. – Давно на войне?
– Как уволокли, с той поры, значит. С рождества позапрошлого года.
– И вы убивали?
– Оборони господь! Мыслимо ли? При лазарете состоял я, как не принямши оружие…
– Если бы все не стали убивать немцев, Россия погибла бы. Разве вам не жалко России?
– Не сподобился такое разумение иметь, барышня. Как не я веру правлю, так не мне глагол по Писанию держать.
– По какому «Писанию»?
– По божьему.
– Так ведь священники благословляют убивать врагов?
– Не принимаю того, барышня. Попам не веруем, как они есть от анчихриста.
– Кому же верите?
– Старой веры держусь, какую прародители из Поморья вынесли в Сибирь. Так и мы живем. От Филаретова корня.
– От Филаретова? А кто такой Филарет?
– Святой мученик, сказывают. С праведником Пугачевым веру правил, да анчихрист одолел.
Нежное создание с пурпурными крестами ополчилось на Пугачева, на старую веру, па безграмотность, стараясь разом вытащить Филимона Прокопьевича из вековых заблуждений, чтобы он прозрел сейчас же на улицах Москвы и уверовал, как разумно устроена жизнь на святой Руси! «Глядите, какие дома! Какие магазины, и сколько людей, я все они православной веры. Спасение наше в православии, а не в старой вере».
Девица называла дома и чем они знамениты; называла улицы, и Филя тут же забывал их.
Проезжая мимо храма Христа-спасителя, девица указала в сторону другого берега Москвы-реки, за каменным мостом.
– А вот на том месте, что Болотной площадью называется, казнили разбойника Пугачева: ему отрубили голову, руки и ноги.
– Осподи помилуй! – Филя осенил себя крестом (сам не рад, что так некстати проговорился барышне про Филарета-пугачевца). – Мочи нету, как нутро крутит!.. Из-под тифа я, барышня. Помилосердствуйте, ради Христа! Доставьте к эшелону. Мужик я, неуч. И ноги у меня гудут. Кабы вовсе не отнялись.
– Тогда я скажу, чтобы вас оставили на лечение в нашем лазарете. Если я скажу, и папа – отец мой – укажет кому следует, вас здесь будут лечить.
– Упаси бог, барышня! – вконец перепугался Филя. – Домой я хочу. Нету мне житья без мово дома. Исстрадался. Помилосердствуйте! Тягостно мне зрить экое круговращение, которому отроду не приспособлен, как в тайге народился…
Далее задержались у торговых рядов Охотного, и девица сошла с экипажа, купила для солдатика связку подрумяненных баранок и очень жалела, что ничего другого достать не могла – оскудел Охотный ряд.
Филя, открыв рот, не сводил глаз с зубчатых Кремлевских стен, соборов с золотыми куполами и палат. Особенно увлекла его своей красотой колокольня Ивана Великого.
– Эко ж, эко ж, осподи Сусе! Под самое небо!
– А может, останетесь здесь долечиваться? – уже не без иронии спросила девица.
– Осподи! Осподи! Помилосердствуйте! Мне надо домой ехать.
Пришлось отвезти «чудо природы» в санитарный эшелон дальнего следования…
И чем дальше Филя уезжал от Москвы, тем сильнее сужались впечатления от первопрестольной. Когда эшелон перевалил за Урал, перед глазами возникали и в беспорядке наплывали многоярусные домины с глазастыми стенами, кривые улицы, зубчатая стена Кремля, кружилась колокольня Ивана Великого и та девица – белокожее создание, и Филя потешался над ней: «Экая желторотая фитюлька!
Знать, буржуйские бабы только таких родют. Трещит, трещит, а что к чему, сама не ведает. Фитюлька!» Но вдруг, как наяву, услышал ее голос: «А вот на том месте, что Болотной площадью называется…» Тут же видения исчезли, и он осенил себя крестом.
III
Сибирь, Сибирь, Сибирь…
Радовали бескрайние просторы, бородатые степенные мужики, дородные бабы с кринками молока и простокваши. Филя предвкушал отдых под крышею родительского дома, сна лишился: как-то там? Управятся ли с хлебом? «И Меланья такоже. Соскучилась, должно. Ужо заявлюсь, возрадуется. Таперича никакая холера не загребет меня на войну!»
В ненастный день с присвистами студеного ветра эшелон дошел до Красноярска.
Филя выполз на станцию, заручился от воинского начальника бесплатным билетом на пароход и, не мешкая, подался на пристань.
Вечером в верховья Енисея уходил пароход «Дедушка».
Из двух труб огненными искрами пышет, жжет осеннее небо, а народищу – лопатой не провернуть.
И кого же видит Филя? Самого Елизара Елизаровича Юскова, миллионщика, земляка! В дорогом пальто, в заморской шляпе, в черных перчатках и с тростью, а рядом с ним – казачий есаул, не кто иной, как Григорий Потылицын, – руку несет на перевязи. Погоны – серебряные, гладкие, и шашка на боку – страхота! Папаха с малиновым верхом, и лапы в перчатках. Не подступись! А ведь земляки же. Из той же Белой Елани! Вот оно как жизнь размежевала род людской!..
Филя рванулся к трапу, чтобы отбить поясной поклон Елизару Елизаровичу, да матросы, чумазые рыла, дали Филе под зад, и он едва не взлетел в бормочущую синь воды.
Обитая в четвертом классе, в трюме, Филя узнал, что земляк Елизар Елизарович – пайщик пароходной компании, потому и занимал «всю господскую салону, куда никого не пущали».
Случилось так, что Елизар Елизарович со своим верным подручным, новоиспеченным на фронте есаулом, Григорием Потылицыным, снизошел до трюма, чтобы поглядеть: хорошо ли утрамбован трюм «селедками» – так звали неимущих пассажиров четвертого класса. Не гоняет ли налегке капитан пароход компании.
Филя не заставил себя долго ждать: продрался вперед, кому-то отдавил ноги и, отвесив поклон земляку, возвестил:
– Спаси Христос, Елизар Елизарович!
По обычаю староверов, Елизар Елизарович должен бы ответно откланяться, сказав: «Спаси Христос», – и наложить на себя большой хрест, но вместо того, набычив голову так, что поля шляпы затемнили лоб и брови, предупредил солдатишку:
– Не кланяйся, рупь не дам.
– Дык я разве рупь? Оборони бог! Как земляки мы. Воссочувствие от радостев.
– «Воссочувствие»? – хмыкнул в бороду Елизар Елизарович. – Откуда будешь, «земляк»?
– Да с Белой Елани, Елизар Елизарович. Как можно сказать: из одного корня происходим, Филаретова, хоша по разным толкам ноне состоим. Корень-то едный был, слава Христе.
– Какой такой «корень Филаретов»?
– Дык из Поморья вышли пращуры в едной общине, али не слыхали от родителя? И ту общину вел праведник Филарет.
Все это, понятно, знал Елизар Елизарович, но давным-давно плюнул на корень: абы листья шумели.
– На побывку? Руки и ноги, вижу, целы. И башка такоже.