Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский. Часть первая - Мигель де Сервантес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А вот, если память мне не изменяет, о форте, — сказал кавальеро.
Здесь, на песке бесплодном, где во прахНизринул башни вихрь огня и стали,Три тысячи бойцов геройски пали,И души их теперь на небесах.
Не ведали они, что значит страх,И верх над ними взял бы враг едва ли,Когда б они рубиться не усталиИ не иссякла сила в их руках.
Немало бед, в горниле войн пылая,И встарь и ныне видел этот край,Который кровь обильно оросила,
Но никогда земля его скупаяСтоль смелых душ не воссылала в райИ тел столь закаленных не носила.
Все одобрили эти сонеты, и пленник, порадовавшись вестям о своем товарище, продолжал рассказ:
— Итак, Голета и форт пали, и турки отдали приказ сровнять Голету с землею (форт находился в таком состоянии, что там уже нечего было сносить), и, чтобы ускорить и облегчить работу, с трех сторон подвели под Голету подкоп, но что до сего времени казалось наименее прочным, то как раз и не взлетело на воздух, а именно — старые крепостные стены, все же, что осталось от новых укреплений, воздвигнутых Фратино[220], мгновенно рухнуло. Наконец эскадра с победой и славой возвратилась в Константинополь, а несколько месяцев спустя умер хозяин мой Улудж-Али, по прозванию Улудж-Али-Фарташ, что значит по-турецки шелудивый вероотступник, ибо таковым он был на самом деле, турки же имеют обыкновение давать прозвища по какому-либо недостатку или же достоинству — и это потому, что у них существует всего лишь четыре фамилии, ведущие свое происхождение от Дома Оттоманов, тогда как прочим, повторяю, имена и фамилии даются по их телесным недостаткам или же душевным качествам. Так вот этот самый Шелудивый, будучи рабом султана, целых четырнадцать лет просидел за веслами, а когда ему было уже года тридцать четыре, он, затаив злобу на одного турка, который как-то раз на галере ударил его по лицу, отрекся от своей веры, дабы иметь возможность отомстить обидчику. Достоинства же его были столь велики, что он, и не прибегая к окольным путям, которыми приближенные султана обыкновенно пользуются, стал королем алжирским, а затем генерал-адмиралом, то есть занял третью по степени важности должность во всей империи. Родом он был из Калабрии, сердце имел доброе и со своими рабами обходился по-человечески, а рабов у него было три тысячи, и после его смерти, согласно оставленному им завещанию, их распределили между султаном, который почитается наследником любого из умерших своих подданных и получает равную с сыновьями покойного долю, и вероотступниками, состоявшими у Улудж-Али на службе. Я же достался одному вероотступнику родом из Венеции, — он был юнгой на корабле, когда его захватил в плен Улудж-Али, и вскоре он уже вошел к Улудж-Али в доверие, сделался одним из любимых его советников, а в конце концов превратился в самого жестокого вероотступника, которого когда-либо видел свет. Звали его Гасан Ага[221], и стал он весьма богат, и стал он королем Алжира. С ним я и отбыл туда из Константинополя, отбыл не без удовольствия, ибо Алжир совсем близко от Испании, — впрочем, я никому не собирался писать о своей недоле, я только надеялся, что в Алжире судьба будет ко мне благосклоннее, нежели в Константинополе, где я тысячу раз пытался бежать — и все неудачно. Так вот, в Алжире я рассчитывал найти иные способы осуществления того, о чем я так мечтал, ибо надежда обрести свободу никогда не оставляла меня, и если то, что я замышлял, обдумывал и приводил в исполнение, успеха не имело, я не падал духом и тотчас цеплялся и хватался за какую-нибудь другую надежду, пусть слабую и непрочную. Это меня поддерживало в алжирском остроге, или, как его называют турки, банья, куда сажают пленных христиан — как рабов короля и некоторых частных лиц, так и рабов алмахзана, то есть рабов городского совета, которых посылают на работы по благоустройству города и на всякие другие работы и которым особенно трудно выйти на свободу, ибо они принадлежат общине, но не отдельным лицам, так что если б даже они и достали себе выкуп, то все равно им не с кем было бы начать переговоры. В этих тюрьмах, как я уже сказал, содержатся рабы и некоторых частных лиц из местных жителей, преимущественно такие, за которых надеются получить выкуп, ибо здесь их работать не приневоливают, а глядят за ними в оба до тех пор, пока не придет выкуп. Так же точно и рабов короля, за которых ждут выкуп, посылают на работы вместе со всеми, только если выкуп запаздывает; в сем случае для того, чтобы они более решительно добивались выкупа, их принуждают работать и посылают вместе с прочими рубить лес, а это труд нелегкий.
Я тоже оказался в числе выкупных, ибо когда стало известно, что я капитан, то, сколько я ни уверял, что средства мои весьма скромны и что имущества у меня никакого нет, все же я был отнесен к разряду дворян и выкупных пленников. Меня заковали в цепи — не столько для того, чтобы легче было меня сторожить, сколько в знак того, что я выкупной, и так я жил в этом банья вместе с многими другими дворянами и знатными людьми, которые значились как выкупные и в качестве таковых здесь содержались. И хотя порою, а вернее, почти все время, нас мучили голод и холод, но еще больше нас мучило то, что мы на каждом шагу видели и слышали, как хозяин мой совершает по отношению к христианам невиданные и неслыханные жестокости. Каждый день он кого-нибудь вешал, другого сажал на кол, третьему отрезал уши, — и все по самому ничтожному поводу, а то и вовсе без всякого повода, так что сами турки понимали, что это жестокость ради жестокости и что он человеконенавистник по своей природе. Единственно, с кем он хорошо обходился, это с одним испанским солдатом, неким Сааведра[222], — тот проделывал такие вещи, что турки долго его не забудут, и все для того, чтобы вырваться на свободу, однако ж хозяин мой ни разу сам его не ударил, не приказал избить его и не сказал ему худого слова, а между тем мы боялись, что нашего товарища за самую невинную из его проделок посадят на кол, да он и сам не раз этого опасался. И если б мне позволило время, я бы вам кое-что рассказал о подвигах этого солдата, и рассказ о них показался бы вам гораздо более занимательным и удивления достойным, нежели моя история.
Ну так вот: во двор нашего острога выходили окна дома одного богатого и знатного мавра, причем окна эти, как обыкновенно у мавров, скорее напоминали щелки, нежели окна, а в довершение всего на них висели отменно плотные, непроницаемые занавески. Случилось, однако ж, так, что, когда в один прекрасный день я и еще трое моих товарищей, оставшись одни, — ибо другие христиане ушли на работу, — от нечего делать пытались прыгать в кандалах на крыльце нашего острога, я невзначай поднял глаза и увидел, что в одном из этих завешенных окошек показалась тростинка, к коей был привязан платок, и тростинка эта двигалась и раскачивалась, точно это был знак, чтобы мы ее взяли. Посмотрели мы на нее, и наконец один из нас пошел поглядеть, бросят ли ему тростинку и что будет дальше, но как скоро он приблизился, тростинку подняли и махнули ею вправо и влево, словно отрицательно покачав головой. Возвратился христианин, и тростинка снова спустилась и стала раскачиваться, как прежде. Пошел второй мой товарищ, но и с ним случилось то же, что с первым. Наконец пошел третий, и с ним приключилось то же, что и с первыми двумя. Тогда и я решился попытать счастья, и только стал под окном, как кто-то выпустил тростинку из рук, и она упала на тюремный двор прямо к моим ногам. Я поспешил отвязать платок, и в узелке, который я на нем обнаружил, оказалось десять сиани, то есть десять золотых монет низкой пробы: монеты эти имеют хождение у мавров, и каждая из них равна десяти нашим реалам. Нечего и говорить, какое удовольствие доставила мне эта находка, как я был рад и как я терялся в догадках — кто мог оказать нам это благодеяние, то есть, собственно, мне, ибо тростинку никому не желали спускать, кроме меня, а это был явный знак, что подарок предназначается мне. Я спрятал монетки, сломал тростинку, снова поднялся на крыльцо, взглянул на окно и увидел, что чья-то белоснежная ручка отворила окно и сейчас же захлопнула. Тут мы наконец сообразили и догадались, что одарила нас женщина из этого дома, и, дабы выразить ей свою признательность, мы, по мавританскому обычаю, сделали ей селям, то есть опустили голову, склонили стан и сложили на груди руки. Не в долгом времени из окна спустили тростниковый крестик и тотчас подняли. Знак этот указывал как будто на то, что там живет пленница-христианка и что это она облагодетельствовала нас, однако ж белизна ее руки и браслеты нас разуверили, и мы решили, что это, очевидно, христианка-вероотступница, а на вероотступницах мавры часто женятся, да еще и почитают это за счастье, ибо ставят их выше своих соплеменниц. Эти наши соображения были весьма далеки от истины, но с тех пор мы, точно кораблеводители, чьи взоры прикованы к северу, только и делали, что смотрели на окно, в котором путеводною звездою нам блеснула тростинка, однако ж прошло две недели, а ни тростинки, ни руки, ни какого-либо другого знака не было видно. И хотя все это время мы всячески пытались разведать, кто живет в этом доме и нет ли там христианки-вероотступницы, однако ж толком никто нам ничего не мог сказать, кроме того, что там живет богатый и знатный мавр по имени Хаджи Мурат, бывший комендант Аль-Баты[223], каковую должность мавры признают за одну из самых почетных. И вот, когда мы совершенно не рассчитывали, что на нас снова посыплется дождь сиани, нежданно-негаданно вновь показалась тростинка, а на ней опять платок с еще более толстым узлом, и случилось это, как и в прошлый раз, когда во всем банья никого, кроме нас, не было. Мы произвели все тот же опыт: прежде меня подошли трое моих товарищей, но тростинка никому из них в руки не далась — бросили ее только тогда, когда приблизился я. Я развязал узелок и обнаружил сорок испанских золотых и письмо, написанное по-арабски, с большим крестом в конце. Я поцеловал крест, спрятал золотые, возвратился на крыльцо, мы проделали наш селям, в окне снова показалась рука, я сделал знак, что прочитаю письмо, окно захлопнулось. Случай этот поразил и обрадовал нас, по-арабски же мы не разумели, и, как ни велико было наше желание узнать, что это письмо в себе заключает, однако ж найти кого-нибудь, кто бы нам его прочитал, было весьма затруднительно. В конце концов я решился открыться одному вероотступнику родом из Мурсии: он неукоснительно изъявлял мне свою преданность, а я был посвящен в такие его дела, что он, думалось мне, не осмелится выдать мою тайну. Надобно знать, что некоторые вероотступники, имеющие намерение возвратиться в христианские земли, обыкновенно запасаются письмами от знатных пленников, в которых пленники в той или иной форме удостоверяют, что такой-то вероотступник — человек порядочный, что с христианами он всегда обходился хорошо и собирался бежать при первой возможности. Иные достают эти свидетельства с хорошей целью, иные же — на всякий случай и не без задней мысли: в то время как они грабят христианские земли, им случается заблудиться и попасть в плен, и вот тут-то они и предъявляют свидетельства и говорят, что по этим бумагам видно, с какою целью они сюда прибыли, — их цель, дескать, остаться у христиан, и ради этого они-де и прибыли к нам на турецком корсарском судне. Это их спасает от расправы, и, нимало не пострадав, они мирятся с церковью, но при малейшей возможности возвращаются в Берберию и становятся тем же, чем были прежде. Есть среди них и такие, которые запасаются и пользуются этими письмами с добрыми намерениями и остаются у христиан. Одним из таких вероотступников был мой приятель: у него хранились письма от всех нас с самыми похвальными отзывами, так что если бы мавры нашли у него эти бумаги, они сожгли бы его живьем. Я знал, что он отлично умеет не только говорить, но и писать по-арабски. Однако ж, прежде чем поведать ему все, я сказал, что случайно обнаружил в щели моего барака письмо и прошу мне его прочитать. Он развернул его, а затем долго разглядывал и разбирал, что-то бормоча себе под нос. Я спросил, понимает ли он, что тут написано, — он ответил, что великолепно понимает и что если мне угодно, чтобы он перевел мне его слово в слово, то чтобы я принес ему перо и чернила: так-де ему удобнее. Мы принесли ему и то и другое, он засел за перевод и, кончив,объявил: