Колосья под серпом твоим - Владимир Короткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда и при внуке.
Лишь однажды они поссорились.
Был май. Деревья оделись уже в молодую, клейкую листву, и столетний каштан у террасы выбросил к небу тысячи белых конусов-свечей. Словно кадил небу и благодарил его за теплые дни. Однако ночи были еще холодноватые, а вода в озерах совсем ледяная. Озера почти не зарастали: сильные ключи били со дна.
Дед и внук сидели на террасе. Из пущи веяло бальзамическим ароматом молодой листвы, влагой с озер и Днепра, чисто прибранной, уже одетой в траву земли.
Соловьи барабанили, звенели и щелкали так, что казалось, на земле существуют только они.
— Ягайло, — вдруг сказал дед.
Внук встрепенулся:
— Что Ягайло?
— Ягайло любил слушать соловьев. Женился он на Ядвиге, продал Беларусь с Литвой, право первородства за бабу. Те, при женском дворе, были намного тоньше, цивилизованнее. Посмеивались над ним втихую: варвар, на коне ему носиться да медвежий окорок руками жрать. А этот варвар, что коня останавливал на всем скаку, пойдет в сад да соловушек слушает, а у самого слезы на глазах… Так кто, я спрашиваю, здесь варвар?
Звенели соловьи.
— И что такое вообще женщина, брак без равенства, без дружбы? Так, баба.
С саксонским герцогом в карете золотой
Промчалась Помпадур, блистая красотой.
Фелон сказал, чету окинув взглядом:
«Вот королевский меч, а вот ножны с ним рядом».
Стоит ли ради такого тратить хоть малую толику жизни? Нет, не стоит.
— Стихами заговорили, дедуля, — процедил Алесь. — Это что, намек?
Вежа удивился. И в самом деле получился намек.
— Я не хотел. Но если так уж вышло… Не выношу я в мужчинах бабства… Когда у них свадьба?
— Не интересовался. Разве я дал какой-то повод жалеть меня? Просил сочувствия?
— Нет, — бросил дед. — Но вид у тебя иногда такой.
— За вид не отвечают.
— А мне вспоминается Халимон Кирдун. Ему б жинку побить хорошенько, чтоб хвостом перед чужими не крутила. А он все жалеет. Она же его за это святым да добрым считает, а уважения ни на грош. Бежит гайня[116] - побегу и я. А назавтра идет коров доить, а Кирдун за ней — держать коровий хвост, чтоб случаем не стегнула…
— Что мне прикажете делать? — начал сердиться Алесь.
— Женился б на Ядзеньке Клейне. Любит тебя. Красивая. И рода хорошего.
— Я пойду, — сказал Алесь.
Пошел в сад.
От соловьиных трелей пробирал мягкий холодок восхищения. Мокрый орешник тянул широкие лапы не стежку. Деревья стояли не шелохнувшись, роскошествовали.
Из таинственных дебрей, словно нежная острая струйка, временами долетал горьковатый запах ландышей.
И, укрывшись еще надежнее ландышей, кричал откуда-то из оврагов и зарослей кустарника никогда никем не виданный, таинственный, как хохлик,[117] козодой. Кричал гортанно, страстно, захлебываясь:
— Ма-уа, ма-уа, люа-ля, люа-ля!
Иногда он с непонятных слов переходил на четкое:
— Лиу-блю-лиу-блю!
Но все заглушал, заполнял соловьиный гром. Соловьи были здесь, у озер. И даже из-за Днепра, не меньше как за две версты отсюда, доносилось их яростное пение.
Он выбрался к озеру, мокрый, оглушенный. Озеро тускло сверкало, как чешуя. Над ним свисала одной стороной огромная близкая туча — древний, не меньше, чем лет на шестьсот, дуб.
Юноша прислонился к шершавому стволу и задумался. Вокруг было так хорошо, что никакой волшебник не придумал бы лучше. И еще — даже самый злой колдун не придумал бы ничего хуже этого. Такое во всем этом было нечеловеческое издевательство над самой сутью жизни.
Не было ее. Если б она была, издевательства не было б. Была б тогда земля, и озеро, и соловьиный гром.
Какая же нелепость разрушила все это?! Как можно было лгать когда на свете есть соловьи?! Как можно было лгать и, главное, верить лжи, когда они здесь, рядом?!
Он начал вспоминать ее лицо. Она обрадовалась вначале там, у церкви, в этом не могло быть сомнения. Но почему она потом испугалась? Так испугалась, что даже лицо стало серым? И зачем она так сделала, что вот он теперь ощущает всю эту удивительную красоту как насмешку?
Откуда-то из глубины души наплыла, затопила все ярость. Он ненавидел теперь сами воспоминания.
Напрасно он простил оскорбление.
Место встречи можно было б назначить на озерищенских лугах, немного дальше того места, где они в ночном встретились с Войной… Утро… Роса… Не больше пятнадцати шагов.
Раубич стоит на барьере. Секунданты… В руке с браслетом пистолет… Надо поднять свой… Ага, он прикрылся рукой… Чудесно. Целиться надо немного ниже браслета. Если отдача будет меньше, чем обычно, — рана в солнечное сплетение.
А потом Франс. Этот из-за фатовства закрываться не будет. Здесь проще. Прямо в этот высокий бледный лоб. Прямо туда. И тогда уже, когда упадет и будешь знать, что его повезут, а через водомоины понесут на руках, тогда пистолет себе к сердцу и одним нажатием, с наслаждением…
Алесь пришел в себя и испугался. Что это было? Начиналось сумасшествие? В восемнадцать? Нечего сказать… Он поспешно сбросил куртку, ботинки, брюки, сорочку, подпрыгнул и, ухватившись за сук, подбросил на него тело.
Толстенный сук тянулся над самой водой. Дуб как будто вытянул одну руку, чтоб вечно ловить ею лунный и солнечный свет.
Алесь шел, крепко ставя ноги. Сук вскоре стал меньше и начал пружинить. Приходилось балансировать. Он остановился почти на самом конце ветви, остывая под ветерком.
Ему показалось, что он услышал шорох на берегу. Оглянулся — темнота. Никого.
И тогда он застыл, прижав руки к телу и подняв вверх лицо. Под ногами покачикалась ветвь. Прямо в глаза светили звезды.
Он опустил глаза — под ногами тоже ничего не было, кроме звезд. Глубокая синяя чаша, плная звезд.
Как будто висишь в центре бесконечного синего шара. Звезды под ногами. Звезды над головой.
Закинув за голову руки, он долго стоял так, покачиваясь в звездной бездне.
Потом он разбил синюю чашу под ногами. Испуганные звезды побежали к берегам.
Он плыл в студеной воде, пока хватало воздуха. Видел в глубоком полумраке кусты, пряди молодых водорослей и еще что-то, что стояло неподвижно в бездне, словно бревнышко, которое утонуло, но так и не достигло дна.
Одно… А вон второе… А там дальше третье.
Это спали, тоже между своими «небом и землей», щуки.
…Одевшись, лег на спину и стал смотреть на темную тучу дуба и еще на звезды.
Чья-то рука легла на его плечо. Ему не хотелось поворачивать головы, и тогда та самая рука, удивительно прохладная, взяла его за подбородок и отвела его глаза от звезд.
Он увидел темное платье, кружевную мантилью, наброшенную на голову.
В темноте неясно белело лицо. Оно склонилось над ним.
— Что с вами?
Пожалуй, только по голосу Алесь узнал Гелену Корицкую.
— Вы?
— Да, — улыбнулась она. — А вы как здесь очутились?
Вместо ответа он пожал плечами.
— А ночь идет, и катятся созвездья, — тихо сказал он.
Она смотрела на него пристально. Во тьме белело ее лицо.
— Встаньте.
— Идите, — почти попросил он. — Я еще немного побуду здесь.
— Пожалуйста, — настаивала она. — И мне, и вам будет не так одиноко идти к дворцу.
Он вздохнул и поднялся.
Пошли по аллее. На неровном склоне она покачнулась, видимо наступив на камень.
— Я могу предложить вам руку?
Они редко встречались в последнее время. Как-то вначале гимназия, а потом хозяйственные хлопоты отдалили Алеся. Да и она держалась поодаль, даже когда Алесь устраивал для актеров пирушки, не приходила. Вежа прибавил ей жалованья, чтоб не переманили в губернский театр.
Вот разве что скучновато было. Правда, теперь съезжались на спектакли со всей губернии, но сами спектакли были реже. Дед нанял по просьбе Алеся балетмейстера, учителя пения и еще постановщика, он же учитель французского и итальянского. Она однажды спросила у Алеся при встрече:
— Как вы этого добились?
— Гм, — хмыкнул Алесь. — Просто сказал, что никого не удивит театр-каторга, как у Юсупова. И что если уж театр, то надо сделать лучше, чем у Шереметьева.
Иногда они встречались на репетициях или на разборах постановок. Не очень часто. Алесь был занят другим.
…Они шли аллеей и молчали. Если б кто-то посмотрел на них со стороны, то подумал бы, что это удивительно хорошая пара.
— Вам не очень скучно здесь? — наконец спросил он.
— Да особенно некогда скучать. Вы знаете, я уже неплохо говорю по-французски и по-итальянски…
— Мне казалось, вы всегда владели ими, — сказал он.
— А кроме всего, меня как будто что-то удерживает здесь, не дает уйти. Что-то незавершенное.
Вокруг звенели кусты. Каждый по-своему. Дальнее и близкое соловьиное пение сливалось в одну мощную и высокую, аж до неба, симфонию.