Доктор Фаустус - Томас Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О ее восьмикомнатной, заботливо оберегаемой от каждой пылинки квартире на Принцрегентштрассе я должен еще кое-что сказать. С двумя гостиными, большой и малой, с просторной столовой резного дуба и курительным салоном, полным кожаного комфорта, супружеской спальней, где над двумя желтыми полированными кроватями грушевого дерева высилось подобие балдахина, а на туалете, строго по ранжиру, выстроились блестящие флаконы и серебряные приборы, — эта квартира еще несколько лет безвременья служила образцовым очагом немецкого интеллигентного бюргерства — не в последнюю очередь благодаря «хорошим книгам», расставленным там и сям: в обеих гостиных, в курительной — книгам, при покупке которых, отчасти из соображений представительства, отчасти же ради душевного покоя, избегалось все волнующее и разрушительное; основной фонд составляла солидная образовательная литература, исторические исследования Леопольда фон Ранке, сочинения Грегоровиуса, труды по истории искусства, немецкие и французские классики, — словом, вещи стабильные и охранительные. С годами квартира стала еще красивее или, лучше сказать, полнее и красочнее, ибо доктор Инститорис дружил с некоторыми мюнхенскими художниками умеренного, гласпаластного толка (ратуя в теории за пышную грубость и броскость, он обладал весьма «смирным» художественным вкусом), особенно с неким Ноттебомом, уроженцем Гамбурга. Ноттебом был женатый, остробородый, смешной человек со впалыми щеками, умело имитировавший актеров, животных, музыкальные инструменты и профессоров, незаменимый участник отмиравших уже, правда, карнавальных празднеств, хорошо владевший ценимой в обществе техникой портретного сходства, а как художник, позволю себе сказать, приверженец самой низкопробной прилизанности. Привыкши к ученому общению с шедеврами, Инститорис то ли не отличал их от удачливо-посредственного, то ли считал заказы непременной платой за дружбу и увешивал свои стены только пристойно-добропорядочными, благородно-успокоительными полотнами, при несомненной и полной поддержке жены, полагавшейся не столько на его вкус, сколько на его убеждения. Поэтому Ноттебому позволили за хорошую мзду очень похоже и очень невыразительно написать обоих супругов — порознь и вместе, и позднее, когда пошли дети, шутнику удалось изготовить семейный портрет Инститорисов в натуральную величину, потешную картину, на изрядный холст которой ушла уйма лаку и масляных красок и которая, в богатой раме, со специальным электрическим освещением вверху и внизу, украшала собою салон.
Я сказал: когда пошли дети. Ибо дети пошли, и, боже, с какой тщательностью, с каким упорным, чуть ли не героическим пренебрежением к окружающей обстановке, все менее благоприятствовавшей чинной буржуазности, воспитывали их и растили — словно бы для мира бывшего, а не нынешнего. Уже в конце 1915 года Инеса одарила супруга дочкой Лукрецией, зачатой на желтом полированном ложе под балдахином, близ серебряных безделушек, симметрично расставленных на стекле туалета, и вскоре объявила, что сделает из нее прекрасно воспитанную девушку — une jeune fille accomplie, как выразилась она на своем карлсруэском французском языке. Спустя два года на свет появилась двойня, снова девочки, крещение которых в серебряной, увенчанной цветами купели сопровождалось такой же корректной домашней церемонией с шоколадом, портвейном и конфетами и которых назвали Энхен и Рикхен. То были все беленькие, шепеляво и нежно лопотавшие, озабоченные своими бантиками и платьицами, явно подавленные материнской манией безупречности, печально занятые собой комнатные растеньица, проводившие младенчество в бонбоньерках с шелковыми гардинами и вывозимые на прогулки под липы Принцрегентштрассе в низеньких, элегантнейшей конструкции колясочках на резиновых шинах своей кормилицей (Инеса сама не кормила, ей это запретил домашний врач), женщиной из простонародья, расфуфыренной еще совсем по-бюргерски. Позднее за ними ходила барышня-бонна. Светлая комната, в которой они росли, где стояли их кроватки и где навещала их мать, поскольку ей позволяли это хлопоты по дому и уход за собой, со стенным фризом, изображавшим сказочных персонажей, и столь же сказочной карликовой мебелью, пестрым линолеумом на полу и целым миром игрушек, плюшевых мишек, барашков на колесиках, паяцев-попрыгунчиков, куколок Кэтэ Крузе, железных дорог, аккуратно разложенных по полкам, была образцом домашнего детского рая.
Нужно ли говорить или повторять, что вся эта правильность отнюдь не была правильностью, что основывалась она на притворстве, чтобы не сказать — на лжи, и не только все больше и больше ставилась под вопрос внешними обстоятельствами, но, при внимательном, обостренном участием взгляде на нее, обнаруживала и внутреннюю свою зыбкость, что она не доставляла радости, что в глубине души в нее не верили и по-настоящему ее не желали? Мне это корректное счастье всегда казалось сознательным бегством, нарочитым отстранением от сложных проблем; оно странно противоречило характерному для Инесы культу страдания, и, по-моему, эта женщина была слишком умна, чтобы заблуждаться и не понимать, что идеальная буржуазная теплица, чопорно сооруженная ею для своих детей, есть выражение и неудачная замена любви к ним, плодам связи, в которую она вступила с нечистой женской совестью и которую поддерживала, преодолевая физическое отвращение.
Бог ты мой, спать с Гельмутом Инститорисом- ну, разумеется, это далеко не пьянящее блаженство для женщины! Настолько уж я разбираюсь в женских мечтах и запросах, недаром же я всегда возвращался к мысли, что Инеса зачинала своих детей лишь по обязанности, так сказать, отвернувши лицо. Ибо то были его дети, никаких сомнений на этот счет не оставляло сходство с ним всех троих, куда большее, чем сходство с их матерью, может быть оттого, что слишком уж ничтожно было ее душевное участие в их зачатии. Да и вообще я вовсе не. хочу задевать природной чести этого человечка. Он был, конечно же, самый настоящий мужчина, хотя на вид вроде как бы и карлик, и именно благодаря ему Инеса познала желание — безрадостное желание, на скудной почве которого выросла ее страсть.
Я уже сказал, что девичество Инесы Инститорис-жених растревожил, собственно, для другого. Точно так же, став мужем, он только пробудил уклончивые желания, половинчатое, по сути обидное представление о радости, требовавшее, чтобы его дополнили, подтвердили, удовлетворили, и сделавшее ее тоску о Руди Швердтфегере, которая так странно открылась мне в разговоре с Инесой, пламенной страстью. Это совершенно ясно: будучи предметом домогательств, она начала с грустью о нем думать, а став сведущей женщиной, влюбилась в него с полным сознанием, со всей полнотой своих желаний и чувств. Не подлежит также никакому сомнению, что молодой человек не мог не повиноваться этому страдальчески и с духовным превосходством устремившемуся к нему чувству, — я чуть не сказал «не хватало еще», чтобы он не повиновался; мне так и слышится голос Клариссы: «Гоп, дружище, ничего не поделаешь, извольте расшибиться в лепешку». Еще раз напоминаю, я не пишу романа и не прикидываюсь всевидящим автором, проникающим в драматические фазы любой интимной, скрытой от глаз мирских эволюции. Но известно, что припертый к стене Руди совершенно непроизвольно подчинялся этой гордой команде и отвечал на нее: «Что от меня требуется?» — причем я отлично представляю себе, как страсть к флирту, поначалу невинное наслаждение все более напряженной и горячащей кровь ситуацией постепенно вовлекли его в авантюру, от которой, если бы не эта склонность играть с огнем, он мог бы и уклониться.
Другими словами: под покровом буржуазной безупречности, защиты которой она всегда так ностальгически-болезненно искала, Инеса Инститорис изменяла мужу с дамским угодником, мальчиком по своему душевному складу и даже по поведению, доставлявшим ей не меньше горестей и тревог, чем иная легкомысленная женщина серьезно любящему мужчине, и утолявшим ее разбуженную постылым браком чувственную страсть. Так жила она годы от момента, последовавшего, насколько я могу судить, всего через несколько месяцев после ее бракосочетания, до конца десятилетия, и если потом она уже так не жила, то лишь оттого, что Руди, хотя она всеми силами старалась его удержать, ее покинул. Это она, одновременно исполняя роль примерной хозяйки и матери, направляла, устраивала и укрывала их связь, каждый день хитрила, вела двойную жизнь, которая, разумеется, истощала ее нервы и, к великому ее страху, угрожала ненадежной ее миловидности, например, маниакально прорезав на переносице, между светлых бровей, две глубокие морщинки. При всей осторожности, хитрости и виртуозной скрытности, проявляемой для того, чтобы утаить от общества подобные истории, желание обеих сторон их утаить никогда не бывает совершенно твердым и нерушимым: ни у мужчины, которому льстит, если люди по крайней мере догадываются о его удаче, ни даже у представительницы слабого пола, женское честолюбие которой втайне жаждет, чтобы все знали, что она не довольствуется ласками своего мужа, никем высоко не ценимыми. Поэтому я едва ли ошибусь, предположив, что окольные пути Инесы Инститорис были сравнительно широко известны в кругу ее мюнхенских знакомых, хотя ни с кем из них, кроме Адриана Леверкюна, я на эту тему не говорил. Более того, я допускаю, что и сам Гельмут знал правду: наличие известного сочетания просвещенного добродушия, терпимости, ограничивающейся огорченным покачиванием головы, и миролюбия говорит в пользу такого предположения, да и не столь уж редки случаи, когда общество считает мужа единственным слепцом, в то время как сам он уверен, что, кроме него, никто ничего не знает. Таково наблюдение старика, вдоволь насмотревшегося на жизнь.