Кавалер Золотой Звезды - Семен Бабаевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В это время вошли молодые чабаны и Ванюша.
— Ефим Петрович, — сказал Кривцов, — так ты пришел агитировать чабанов, чтобы они единодушно голосовали за Тутаринова? А в глаза видел этого Тутаринова?
— Не приходилось.
— А ты посмотри! — Кривцов кивнул на Сергея.
— Сергей Тимофеевич? — спросил Ефим. — А я посматриваю — и что-то мне твое обличие будто знакомое… На портрете видел… Доброго здоровья! — И Ефим крепко пожал Сергею руку. — Это получается так: нет худа без добра! Не случись на дворе пурги, ты проехал бы на Низки — так бы и не повидались, и агитировал бы я за тебя заочно.
— Пожалуй, верно, — согласился Сергей. — Ну, а что ж такое ты тут рассказывал обо мне?
— Все только хорошее. Хвалил! А как же! У меня есть твоя биография!
— А еще о чем рассказывал? — поинтересовался Сергей.
— Еще был кое-какой разговор, — неохотно ответил Ефим.
— Братуха, и чего ты умалчиваешь? — сказал Мефодий. — Скажи, что была у нас балачка насчет Черчилля. И еще про ту… как ее? Про Улсуриту, что ли… — Мефодий поперхнулся.
— Эх ты, чабан! — засмеялся Ефим. — Иностранное слово как следует выговорить не можешь!
— Да его сам дьявол не выговорит!
— Разговор, конечно, у нас был, но не специально про Черчилля, — сказал Ефим, обращаясь к Сергею.
— Слов нет, беседа у нас была интересная, — заговорил Мефодий, поправляя костер. — И все ж таки никак я не могу уяснить… Ну, допустим, Черчилль или там еще кто из той шатии-братии — понятно. Мы издавна сидим у них бельмом в глазу, оттого им и мерещится война, — болезня, ничего не поделаешь! — Мефодий погладил бороду. — Но вот я не могу разобрать, что оно такое — Улсурита? Человек это или же черт?
— И не то, и не другое, — ответил Ефим. — Какой же ты, братуха, нерассудительный! Русским же языком говорил: в главном американском городе есть такая улица…
— Опять про улицу! — перебил Мефодий. — Что ж, на этой улице одни сумасшедшие живут?
— Да ты послушай, голова! — сказал Ефим с досадой и посмотрел на Сергея, как бы говоря: «Вот и расскажи ему»… — Кто живет на той улице, я не знаю, а только называется она Уолл-стрит, и стоят на ней банки миллионщиков — они-то и мутят белый свет, и не дают трудовому народу жить спокойно… Теперь понятно?
— А-а… Оно-то вроде и понятно. — Мефодий задумался. — А скажи, этот Уолсурит и на нашу страну зарится?
— Око видит, да зуб неймет! — сказал Ефим. — Была у них такая думка, чтоб пустить свои щупальцы и в нашу землю, да и присосаться к ней…
— Ишь вражина! — воскликнул Мефодий. — Нет! К чертям собачьим! Мы у себя сами хозяева!
Пока варилась баранина и пока Мефодий готовил стол, Кривцов в самых кратких словах рассказал Сергею, кто такие братья Меркушевы… Выросли они в батраках, хотя и дед и отец у них были казаками. Петр Меркушев умер в бедности, оставив малолетних детей и жену в полуразваленной хате. Вскоре умерла и мать, и Мефодий и Ефим рано начали ходить по найму. Женились они тоже на батрачках. Жили у богатых хозяев, кочуя из одной станицы в другую. Мефодий со своей женой и с сыном-подростком обычно нанимались пасти отары овец, а Ефим то работал в кузне молотобойцем, то зубарем на молотилке, а то с женой поступил «на срок» — пахали, сеяли, косили траву и с весны до осени безвыездно находились в поле…
Но в тридцатом году кончилась батрацкая жизнь Меркушевых: в колхозе имени Калинина Мефодий был назначен чабаном, а Ефим — механиком молотильной машины. Шли годы, и братья Меркушевы постепенно обзавелись и хатами с подворьем, и коровами. Перед войной Мефодий уже заведовал овцеводческой фермой, а его брат руководил полеводческой бригадой. Еще в те годы Ефим критиковал чабанов. «И что за народ, — говорил он, — никакой механизации и знать не хотят. Положат герлыги на плечи и разгуливают по степи, как на курорте…»
На фронт братья Меркушевы уходили в один день. На станции, поджидая эшелон, Ефим сказал: «Жаль, братуха, нарушилась наша жизнь, а то бы я заставил тебя ввести на твоей ферме электрическую стрижку овец… Ежели успешно завершим войну да вернемся живы-здоровы, то тогда уж непременно я это сделаю…»
Ефим Меркушев праздновал День Победы в Берлине, а когда вернулся домой, Мефодий уже по-прежнему находился возле овец.
— Верно, Андрей Федорович, — подтвердил Ефим, — до войны была у меня думка электрифицировать чабанский труд, а теперь я раздумал.
— Почему?
— Чабаны могут подождать. — Ефим покручивал ус и о чем-то думал. — Сперва надобно урожай поднять… А как его поднять? Я уже знаю, как это сделать, и про все свои наметки написал в Москву. Жду ответа.
— Ефим, ради бога, не заводи балачку про свою механизацию, — сказал Мефодий. — Все уже слыхали!.. Зараз мы чин чином повечеряем, а после — кто куда: кто спать, а кто твои прожекты слушать… Лично я задам храпака!
Ужинали за низеньким круглым столиком — тоже горский обычай. Сидели кто на крохотном стульчике, кто на овчине, кто на свернутой бурке. Мефодий вынимал из котла дымящуюся баранину. В углу блестели черные глаза, — волкодавы, чуя сладкий запах мяса, положили морды на вытянутые лапы и не отрывали взгляда от чабанов…
У Мефодия и в самом деле нашлась бутылка водки — как раз всем хватило по рюмке. Ели с аппетитом и разговаривали о погоде, о покрове снега, о выпасах.
После ужина молодые чабаны наведались в кошару и, вернувшись, ушли спать и увели с собой Ванюшу. У костра остались Сергей, Кривцов и братья Меркушевы.
Мефодий бросил в огонь сухие чурки кизяка, и костер стал разгораться. Дым толстым столбом валил в засмоленное отверстие и, не вмещаясь в нем, на землю не садился, а висел, как облако, под крышей. На дворе гуляла пурга, слышался посвист ветра, иногда в дымовую трубу сыпался мокрый, тающий на лету снег. Костер вспыхнул пламенем — в закопченной кунацкой сделалось светло и уютно.
— Ефим Петрович, о чем же ты писал в Москву? — спросил Сергей. — Может, и нам расскажешь?
Ефим не спеша свернул цигарку, прикурил ее, держа в толстых, загрубелых пальцах уголек, и некоторое время молча смотрел на костер.
— Писал я о нашей жизни… Вернулся с фронта, пробыл дома вот уже более года, и все это время одна думка не дает мне покою: не так мы живем, как надо…
— Ого! Это ты, Ефим, далеко загнул! — отозвался Кривцов. — А как же ты еще хочешь жить?
— Как я хочу жить? А так, Андрей Федорович, я хочу жить, чтобы в калининском колхозе хлеба были горы, чтобы государство нами завсегда было довольно и чтобы никто не посмел нас ни в чем упрекнуть… А главное — облегчить труд колхозников, чтобы тяжесть легла, на плечи машины… Да чтобы и ты по осени не разъезжал по району, как угорелый, не хватался за голову и не кричал: «Проваливаем уборку! Ах, черт возьми, дожди льют, а у нас опять и там неуправка, и там не поспели!..» Вот как я хочу жить!
— Ты бригадир, от тебя и зависит, чтобы я часто не ездил по району.
— После войны дюже стал грамотный! — сказал Мефодий.
— Говоришь, от меня зависит? — продолжал Ефим. — Верно, за хлеб я в ответе в первую голову. Но я частенько примечаю: летом проезжаете по полю — и ты, и секретарь райкома, и все людей торопите, а в голове у вас, как я понимаю, тоже думка о темпах — что бы и то, и другое вовремя скосить и убрать. И на небо поглядываете, куда там уходят тучи… Будто и дожди не очень беспокоят, и люди наши стараются, а неуправка мучает. Урожай теряем… А отчего? Все от трудодня!
— Ай, шутник же ты! — Кривцов покачал головой. — При чем же тут трудодень?
— Все ему не так, все выдумывает, — бурчал Мефодий.
— Вы оба председатели райисполкома, — продолжал Ефим, не слушая брата, — и оба помоложе меня, — так вот что я вам скажу. В калининском колхозе нахожусь уже семнадцать лет. Знать, пережито немало годов, есть об чем вспомнить и есть на что взглянуть… В ту пору, как я вступил в колхоз, ты, Андрей Федорович, наверно, был еще комсомольцем, где-нибудь учился, — твою биографию я не знаю… А Сергею Тимофеевичу в тридцатом году, как мне известно, было всего восемь лет — совсем еще малыш. Про то, как рождались колхозы, вы знаете больше по книгам, а я их своими руками вынянчивал… Я-то хорошо помню, как мы первую весну пахали сообща, как учетчик писал мне за пахоту колья. Я вспахал два гектара, а мой сосед Никита Слюсарев — меньше гектара, а колья нам поставили одинаковые. Чего вы смеетесь? Теперь это смешно, а тогда нам плакать приходилось. Так вот. В скором времени все увидели, что на тех кольях далеко не ускачешь, потому была то не то что уравниловка, а черт знает что это было! Тогда стали учитывать так: вышел ты в поле, пробыл там до вечера — пишется тебе полный день, пробыл до обеда — получай половину дня. Тоже, сказать правду, статистика была незавидная! После этого придумали норму выработки — малость полегчало, стали платить и за труд и за день, и вот родился на свет божий наш теперешний трудовой день. С ним дело пошло веселее.