Воспоминания о Михаиле Булгакове - Елена Булгакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такой мне и запомнилась навсегда эта квартира Булгакова на Большой Пироговской улице.
Мы поблагодарили Михаила Афанасьевича. Пожелали ему всего самого доброго и светлого.
— Если вы не можете не писать, — сказал он, — пишите только свое, а не инсценировки.
Он встал вместе с нами. Пошел провожать нас в прихожую. Говорил на прощание очень добрые слова. К сожалению, не помню, какие. И совершенно неожиданно добавил:
— Вернетесь из Ленинграда, заходите ко мне еще. Расскажете, где побывали. — И крепко пожал нам руки.
Мы вышли на опустевшую вечернюю улицу.
Поклялись друг другу, что больше никогда не будем писать инсценировки.
Часы показывали половину одиннадцатого. Вместо разрешенных нам двадцати минут мы пробыли у Булгакова ровно пять с половиной часов.
Это было шестого января 1928 года. Мы были тогда еще совсем юными. Мне только-только исполнилось восемнадцать.
С тех пор в мою жизнь навсегда вошел этот удивительный, внешне очень нервный, ироничный и насмешливо-резкий, а внутренне очень добрый человек — Михаил Афанасьевич Булгаков.
Мы побывали и у М. В. Нестерова, и у П. Д. Корина. Не послушались Михаила Афанасьевича — нашли и посетили Татлина.
Познакомились с Берсеневым, Михальским и Марковым. Посмотрели «Дни Турбиных», «Зойкину квартиру», четыре спектакля с участием Михаила Чехова.
Всем этим мы были обязаны встрече с Булгаковым.
На обратном пути из Ленинграда мы не останавливались в Москве. Да и стыдно было нам опять беспокоить Михаила Афанасьевича.
До сих пор жалею, что мы не преодолели тогда своей юношеской застенчивости и не побывали еще раз на Большой Пироговской.
Г. Конский
Памятью сердца
Филиал МХАТа. На правой стороне нижнего мужского коридора — уборные без окон. На левой — с окнами. Я сижу в уборной без окна. Она довольно большая. Вдоль левой от входа стены, во всю ее длину, протянулся стол, на котором стоят в ряд зеркала. Около каждого зеркала по две лампочки. Стены завешены чем-то клетчатым. Красное, зеленое, серое, коричневое, в крупную клетку. Это костюмы извозчиков для первого акта. Отдельно, на открытой двери, висит красная мантия судьи. Идет «Пиквикский клуб». В сезоне 1934–1935 года Михаил Афанасьевич играл в этой пьесе роль председателя суда. Эта мантия его.
Я в уборной один. Зажжена одна лампочка. Из коридора в открытую дверь доносится неясный говор актеров и одевальщиков. Стоит какая-то блаженная тишина. Кажется, что никогда не зажжется яркий свет, не раздадутся громкие голоса, не замелькают перед тобой причудливо загримированные лица и не прозвучит неумолимый треск звонка, зовущий тебя на сцену.
В открытую дверь уборной быстро входит крепко и ладно сложенный светловолосый человек среднего роста. В одной руке у него бутылка нарзана, в другой стакан. Одет он в какой-то коричневатый, мохнатый, свободно, даже чуть-чуть мешковато сидящий на нем костюм, который сам именует почему-то «верблюжьим». Это Михаил Афанасьевич. Резко и сильно пожав мне руку, склонив при этом голову набок, он садится перед одним из зеркал, словно старается увидеть там что-то необыкновенное. Я тоже смотрю на него в зеркало и вижу приятное, энергичное лицо человека лет сорока, с мягкими золотистыми, рассыпающимися при поворотах головы волосами. Он разглядывает себя так серьезно и внимательно, как это делают только врачи, старающиеся поставить диагноз. Затем расстегивает верхнюю пуговицу сорочки, наливает стакан нарзана, залпом выпивает и начинает расшнуровывать ботинки. Происходит следующий диалог:
— Гриша, как вы думаете, сколько времени может играть радио, если его включить и не выключать?
— Не знаю, Михаил Афанасьевич.
— А все-таки?
— Право, не знаю. Я в этих делах профан.
— А как бы это узнать?
— Спросите Якова Борисовича Сухарева, он страстный радиолюбитель и, конечно, все знает. Я сейчас за ним схожу.
Через несколько минут я возвращаюсь с Сухаревым и еще двумя-тремя актерами, которые, узнав, что пришел Михаил Афанасьевич, потянулись в уборную с желанием поздороваться с ним и наверняка услышать что-нибудь интересное.
— Здравствуйте, Михаил Афанасьевич, чем могу служить? — немножко по-военному рапортует Сухарев.
— Скажите, дорогой Яков Борисович, если радиоприемник включить и не выключать, сколько времени он может работать не переставая?
— Это, Михаил Афанасьевич, зависит от того, какой приемник. Может быть, и месяц, может быть, два, а может быть, и дольше.
Глаза Михаила Афанасьевича в зеркале несколько тухнут.
Сухарев продолжает:
— Вы знаете, Михаил Афанасьевич, если очень мощный приемник, то, может быть, даже и год. А что — покупать приемник собираетесь? — спрашивает он заинтересованно.
— Да нет, не покупаю, — говорит Михаил Афанасьевич и смотрит в зеркало. — Дело в том, что соседи, которые живут у меня за стеной, в соседней квартире, уехали на зимовку, дома никого не осталось, квартиру, натурально, опечатали, а они забыли выключить радио. Вот оно и бушует целые сутки, утром и вечером.
Раздается первый звонок к началу.
Зрительный зал Большого театра пуст. Совершенно пуст. И потому особенно величествен. Как грандиозная бриллиантовая брошь в море золота, с красными прожилками бархатных барьеров, сверкает и переливается тысячами ярких огней замечательная центральная люстра.
Пусто в зрительном зале. Пусто в оркестре. Только слышны знакомые и родные сердцу каждого меломана тихие звуки флейты, то выплывающие, то исчезающие в каком-то причудливом пассаже; флейта повторяет, без конца повторяет знакомые такты знакомой оперы. Пуста и большая верхняя директорская ложа, в которую я только что вошел. До начала спектакля еще много времени. Публику в зал еще не пускают, а мой ранний приход в ложу вызван желанием занять место получше, так как места в ложе не нумерованы. Я подхожу к барьеру и любуюсь люстрой, которую как будто увидел впервые — в таком необыкновенном и выгодном ракурсе предстала она передо мной в пустом театре из этой ложи, в которой я никогда раньше не был.
— Красиво? — раздался из ближнего к сцене угла чей-то страшно знакомый голос.
Я обернулся.
В углу, почти скрытый золотой колонной, сидел Михаил Афанасьевич. Я бросился к нему. Мы поздоровались, и наступила пауза, которая часто происходит, когда встречаются два человека, долго не видевшие друг друга и хорошо друг к другу относящиеся. Люди малознакомые обычно при встрече легко начинают болтать всякий вздор.
— Что, хороша люстра? — наконец спросил Михаил Афанасьевич.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});