8. Литературно-критические статьи, публицистика, речи, письма - Анатоль Франс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но не думайте, пожалуйста, что болезненный мальчик оказался слабым и побежденным. Этот провинциальный учитель обладал обаянием, перед которым нельзя устоять. У него были темперамент и воля. Это Флориан, но уже не паж[455], а шестнадцатилетний наставник, под коломянковой блузой которого скрывается пастушок из эклоги[456] капитан драгунов, Керубино и Ловелас, если только можно представить себе Ловеласа без вероломства и злобы. Доде в ранней юности — Флориан. Я говорю все это не для того, чтобы мимоходом похвалить его искрометную юность, которая так пугала и в то же время восхищала старшего брата, обладавшего поистине материнской душой. Прочтите-ка «Приключения молодого испанца»[457], а потом перечитайте «Малыша». И вы убедитесь, что у этих двух французов с юга, Флориана и Доде, в пору их безусой юности, есть родственные черты: тот же влюбленный и задиристый вид, те же повадки молодых петушков. Это сходство, само собой разумеется, тотчас же стирается и пропадает, ибо в двадцать лет Альфонс Доде выглядит уже совсем по-иному, чем возлюбленный Эстеллы. Доде может быть отождествлен с Флорианом не тогда, когда он пишет свои первые сказки: «Красная шапочка», «Кладбищенский соловей», «Амур-трубач» — и свои первые неувядаемые стихи, а когда его воодушевляет молодой задор, когда его влекут к себе наслаждения и опасности. В глубине его души есть отвага и дерзновение. И живи он в другие времена, этот прекрасный писатель мог бы быть мушкетером и оставаться им до конца жизни. Отметим, однако, что, будучи еще совсем ребенком, он обладал способностью раздваиваться: он смотрит на себя со стороны, наблюдает за собой, критикует себя, а иной раз пародирует и высмеивает. Ему свойствен также таинственный дар, неизлечимый недуг поэтов. У него потребность непрерывно изливать свою всегда переполненную душу, ему необходимо говорить, петь, писать. Поэтому в восемнадцать лет он отправился из Лиона в Париж, куда его звал старший брат[458], добрый брат.
Он прожил там в нужде и безвестности — сперва в маленькой комнатушке близ Сената, а потом под самой крышей старого дома, который примыкал в ту пору к колокольне Сен-Жермен-де-Пре, в течение всех этих лет трудов и надежд, о которых он рассказал нам с такой чарующей искренностью. Вокруг Одеона ему встречались вначале лишь слабые и ограниченные люди, — среди них было несколько озлобленных, и все же он не стал таким, как они. Чувствительный и упорный, покладистый и трудолюбивый, он набрел на свою жилу и держался ее. Сказки, которые он отдал в старый «Фигаро» Вильмесана, были началом его литературной карьеры. В этой трудной жизни, безалаберной и суматошной, его спасала привычка к уединению. Он соблюдал ее, как верующий соблюдает обряды, переходя внезапно от богемного образа жизни к жизни затворника. Он запирался на три, четыре, шесть месяцев в какой-нибудь деревенской комнатке или на мельнице Монтабан, которую увековечил[459], или на острове Муано, к которому он подплывал на лодке, ибо был гребцом, как Мопассан.
В этих убежищах, окруженный тишиной, он работал над своими произведениями, непосредственность и изящество которых свидетельствуют о большом искусстве и глубоких раздумьях.
Творя, он испытывал болезненную, ни с чем не сравнимую радость. Он сам сказал об этом, а ему нужно верить, ибо он был прямодушен и обладал к тому же большим умом. И он выделял как самые счастливые «эти суровые часы — лучшие, как говорил он, в его жизни».
Он писал и чувствовал с прекрасной непосредственностью ребенка. Он работал бы слишком легко, не будь у него естественной неудовлетворенности, знакомой каждой благородной душе, не знай он мучительной тоски избранных умов. Он боялся своей легкости трувера[460]. Это его собственное выражение. Он не сказал трубадура, вероятно, потому, что не писал на южном диалекте, как его друг Поль Арен, который был и трувером и трубадуром. Альфонс Доде — trouvere в буквальном смысле этого слова. У него всегда были богатые находки, но этому предшествовал сокровенный и глубокий труд. Он долго вынашивал в себе замыслы и осуществлял их постепенно. Его первые рассказы (все, да и он сам, еще до меня заметили это) являются набросками к большим произведениям, написанным впоследствии. В «Роберте Эльмоне» уже дана зарисовка потрясающей сцены смерти герцога Мора из «Набоба», которая напоминает страницы Сен-Симона. Шедевры Доде развивались, как растения. Из завязи медленно, уверенно вылезал ствол, ветви, листья и цветы.
Я познакомился с Альфонсом Доде в ту пору, когда он не знал еще ни славы, ни страдания. И я убежден, что никогда ни одно живое существо не любило такой пламенной и такой щедрой любовью природу и искусство, не наслаждалось вселенной так радостно, так сильно и так нежно. Лишь тот, кто видел, как эта лучезарная душа искрилась и переливалась в его живом и сильном теле, может понять смысл слов, которые шепотом произнес Доде, измученный пятнадцатью годами страданий, за несколько дней до смерти:
«Я по справедливости наказан за то, что слишком любил жизнь».
Значит, Тэн не видел его в последние годы Империи, Тэн, который всюду разыскивал «красивых, юных и сильных, чтобы любоваться ими», — говорит Морис Баррес. Еще хорошо, что милый Теодор де Банвиль дал в своих «Парижских камеях» небольшой портрет, который я привожу:
«Изумительной красоты голова; матовая, теплого янтарного оттенка кожа, прямые, шелковые брови; горящий взгляд с поволокой, одновременно влажный и жгучий, погруженный в мечту, — он никого не видит, по смотреть на него — наслаждение; чувственный, задумчивый пунцовый рот, мягкая юношеская бородка, пышная копна темных волос, маленькие изящные уши дополняют этот мужественный, несмотря на его чисто женскую грацию, облик».
Доде стал знаменит в 1873 году, когда появился «Фромон Младший и Рислер Старший». Но уже ряд лет он пишет свои книги не в уединенных уголках близ Сены или Роны. Он обрел радостный покой, блаженную тишину у себя дома, подле той, о которой сказал:
«Она сама такая художница, она приняла такое участие во всем, что я написал! Нет ни одной страницы, которую она не исправила бы, не подретушировала, не присыпала бы слегка своей красивой золотисто-голубой пудрой».
Госпожа Доде, Юлия Алар, причастная, как явствует из этого свидетельства, к работам своего мужа, проявила себя в отличных стихах и чудесной прозе, как своеобразная художница, одаренная совершенно исключительной восприимчивостью.
Под ее мягким, сильным и добрым влиянием, в этом прелестном уголке, созданном для трудов, написал Альфонс Доде целый ряд своих больших произведений, долго вынашиваемых, давно задуманных и полных воодушевления: «Фромон», «Жак», «Набоб», «Короли в изгнании», «Нума Руместан», «Сафо», «Евангелистка», «Бессмертный» — романы нравов, исторические очерки, произведения, исполненные искусства и правды, прекрасно написанные картины, гармоничные по своей композиции, причем вое образы в них списаны с натуры.
Писать с натуры — таков был единственный метод Альфонса Доде. Все усилия художника слова, вся его воля, вся его энергия были направлены на то, чтобы уловить, отобразить эту природу, это человечество, которое он так любил. Его близорукие глаза, как и глаза Теофиля Готье, воспринимали форму и оттенки совершенно безупречно, ничего не упуская. От маленького фавна из Нима у него сохранилась почти звериная способность улавливать все звуки и все запахи в их бесконечном разнообразии. А его обогащенный, смятенный, наполненный образами ум непрерывно стремился проникнуть в тайну человеческих душ. Все, что он видел, все, что он слышал наиболее характерного, он записывал в свои тетрадки, о которых так много говорили и значение которых он сам объяснял так:
«С натуры! Никогда я не знал другого метода работы. Подобно тому как художники тщательно берегут свои альбомы зарисовок, где наспех набросаны силуэты, позы, ракурсы, какое-нибудь движение руки, точно так же и я вот уже тридцать лет собираю великое множество маленьких тетрадок, где наблюдения, мысли выражены иной раз лишь одной скупой строчкой, но она напомнит какой-нибудь жест, интонацию, которые впоследствии будут развернуты и расширены в соответствии с требованиями большого произведения. В Париже, в путешествии, в деревне я совершенно бездумно заполнял эти страницы, даже не помышляя о будущей работе, материал для которой скапливается в них…»
И поистине достойно восхищения, что у этого наблюдателя с таким верным и точным глазом, писавшего с натуры, совсем нет жестокости, нет язвительности, что он никогда не омрачает жизнь, не смотрит на мир сквозь черные очки. Это происходило потому, что он любил людей и, разумеется, относился к ним снисходительно. «Я научился, — говорил он, — любить народ с его пороками — этим следствием нищеты и невежества». Портреты, нарисованные им в исторических романах, написаны с знакомых лиц в веселой манере, которая обнаруживает врожденную доброжелательность. Назову «Нуму Руместана», «Набоба», «Королей в изгнании». Некоторые эпизоды в них раскрывают для нас нравы современников лучше, чем любое историческое сочинение, подобно тому как «Пир у Тримальхиона»[461] дает нам большее представление о римлянах времен Нерона, чем Тацит.