Печали американца - Сири Хустведт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но папа ни на минуту не забывал, кто он такой.
— Тем не менее я не могу отделаться от ощущения, что это все-таки случай диссоциативной фуги, ранее не описанный.
Инга кивнула.
— Он ко всем так хорошо относился, — тихо сказала она.
— Даже слишком.
— Слишком, — повторила Инга.
Я пришел к ней домой на Уайт-стрит. Была суббота, вечерело. Верхний свет подчеркивал ее тонкие черты. Мне показалось, что она стала выглядеть чуть получше. Носогубные складки, залегшие вокруг рта, словно бы расправились, и кожа под глазами не отливала синевой. Разговор наш происходил после ужина. Сони дома не было, она пошла куда-то с одноклассниками. Мы сидели в молчании, теплом, задумчивом молчании, которое возможно лишь между задушевными друзьями, и потягивали вино.
— Кто бы мог подумать, — проронила Инга. — Эрик и Инга, мальчик и девочка, выросшие в сельской глуши, живут теперь в Нью-Йорке, превратились в записных полноправных горожан, и даже от провинциального миннесотского выговора почти не осталось следа. А ведь наш отец родился в прериях, в бревенчатом доме. Просто не верится.
Несколько секунд я не мог ответить. В голове у меня полыхнула картина, которой я никогда прежде не видел.
— Он сгорел!
— Кто сгорел? — спросила Инга.
— Бревенчатый дом, в котором родился наш отец. Сгорел дотла.
— Конечно. Потому-то они и переехали в другой. Тот, что до сих пор стоит.
Голос сестры звучал чуть насмешливо.
— Стоит один-одинешенек, тебя ждет. Твой, кстати, дом.
Я возвращался с работы. На крыльце Миранды и Эглантины снова лежала фотография. Позади был трудный день. По дороге я читал в метро какую-то статью и, подходя к дому, продолжал размышлять о ней, но тут увидел черно-белый снимок, лежавший изображением вверх. Лицо Миранды я моментально узнал, но над ним кто-то поработал. На месте зрачков и радужек глаз зияли отверстия, при виде которых я вздрогнул от какого-то не подвластного рассудку узнавания, но это чувство, мелькнув, исчезло. Я поднял карточку и посмотрел, не написано ли чего-нибудь на обороте, но там был только знак, который я уже видел раньше, — перечеркнутый круг.
Положив фотографию на стол в гостиной, я вдруг вспомнил. Из глубин памяти возник образ пациента, швыряющего мне в лицо фотографию с воплем:
— Чтоб они сдохли, сволочи! Чтоб они сдохли!
Долгие годы я не вспоминал о Лоренцо, но снимок с выколотыми глазами заставил меня вновь услышать его пламенные тирады. Всякий раз, когда он должен был прийти, я перед приемом собирался с силами, готовясь к потоку брани, который на меня обрушится, а после чувствовал себя измочаленным. Лоренцо было двадцать три года. Его привели ко мне родители, они же оплачивали лечение. Среди их многочисленной родни было несколько случаев маниакально-депрессивного психоза, и, опасаясь проявления наследственных симптомов, я попробовал рекомендовать ему литий в предельно малых дозах, но он ни о каких лекарствах и слышать не хотел, и стоило мне разок упомянуть о них, взвился до небес. Очень скоро я понял, что Лоренцо лжет родителям, а меня использует как прикрытие для собственных выходок, дескать, «а доктор Давидсен говорит, что все в порядке». Я отказался от него. Тогда Лоренцо послал родителям по почте ту самую их фотографию, которой размахивал передо мной на приемах, с одним только изменением. Он бритвой выцарапал им на снимке глаза.
Кто-то выслеживал Миранду, и, как я понимал, она знала, кто именно. В отличие от моментальных полароидных снимков, это был черно-белый фотопортрет, для которого надо позировать. И неведомый мне фотограф либо сделал его сам, либо каким-то образом смог заполучить. В одном я был абсолютно уверен. Снимок был послан с целью выбить адресата из колеи. Это был акт откровенной агрессии, что заставило меня думать о злоумышленнике в мужском роде, но я понимал, что это только предположения.
Разумеется, фотографию нужно было показать Миранде. Возможно, если она получит ее через меня, а не напрямую, это хоть как-то смягчит удар. Фотография с выколотыми глазами — дешевый трюк, расхожий приемчик, заимствованный из фильмов ужасов, но от этого он не становится менее действенным. Инга как-то сказала мне, что в западной философии и культуре еще со времен Платона внятно ощутим визуальный уклон: из пяти наших чувств главным является зрение. Мы можем прочесть что-то в глазах другого, мы понимаем друг друга по глазам, и анатомически глаз является продолжением мозга. Заглянув человеку в глаза, мы заглядываем ему в голову. Лишенный глаз человек страшит нас по одной простой причине: глаза — это двери внутреннего «я».
Из окна крохотного номера отеля «Коутс», расположенного на Конкорд-стрит в городе Саут-Сент-Пол, отцу открывался дивный новый мир, центром которого было заведение Оберта. Он работал в двух местах дворником, работа была грязная и тяжелая, по вечерам учился, а по воскресеньям чистил у Оберта картошку. Цель одна — заработать на колледж.
В будни у Оберта было не протолкнуться. Завсегдатаи, все больше скотники или фасовщики, приходили сюда позавтракать и запастись харчами и кофе на обед, а потом возвращались для неспешного ужина. Гигантские говяжьи бифштексы шли на ура. К ним гора жареной картошки, четыре ломтя хлеба и кофе море разливанное. Все удовольствие — 45 центов. Дешево и сердито. А для разнообразия можно было взять кусок свинины или говядины с подливой и картофельным пюре, сорок центов за порцию. Стряпал у Оберта Гарри О’Шигли, человек с массивным туловищем на паре коротеньких ножек. Оскар Нельсон, маленький, тощий, весь рацион которого составляли теплое молоко и сухарики, в кафе был известен как Доходяга. Ссыкун Кук квартировал в пожарной части, а работал в городе на грузовике. Однажды родная дочь не подпустила его к новорожденному внуку, потому что Кук заявился к ним пьяный. С той поры он в рот не брал ни капли, но все грехи прошлой разгульной жизни были налицо. Билли Мьюир по прозвищу Ветрила из-за продуваемого всеми ветрами самодельного шалаша, в котором он обитал на равнинах Миссисипи, был на все руки мастером широкого профиля и доморощенным философом. Потенциальные клиенты оставляли ему заявки через заведение Оберта. Преподобный Кристиансон, известный строгостью нрава, однажды зашел туда договориться с Билли о какой-то починке.
— Ну, как там сами-то, в приходе? — спросил Билли.
— Эх, вот если б нам хоть сотню хороших прихожан, — сокрушенно ответил пастор, — но где ж их найдешь?
— А чего их искать-то, — пожал плечами Билли. — Возьмите сотню своих плохих и сделайте из них хороших.
Мой отец как-то прикипел душой ко всей этой поражающей воображение шушере, в гуще которой он оказался: к Везунчику Крамеру, Тони Дай-Раза, Джерри Наливайке и Притырку Шульцу, — колоритным персонажам, так расцветившим собою внутренний ландшафт всей его последующей жизни. Эти существа, увиденные глазами очень молодого человека, навсегда окутаны светом первых шагов на самостоятельном поприще. Моей Конкорд-стрит стал Нью-Йорк, город, изобилующий шизиками, чудиками и оригиналами. За первые два месяца после приезда я познакомился с Борисом Ицковичем, бездомным спившимся виолончелистом, шустрой одноглазой кассиршей Мариан Пиббл, работавшей в кафе, куда я ходил есть пончики, и Большой Ритой. До нее я в жизни не видел трансвеститов. Рита была всего на пару сантиметров ниже меня, но при встрече она неизменно клала мне голову на грудь и ворковала:
— Люблю высоких мужчин — не могу!
Моим первым подопытным кроликом был Коротышка Гонсалес, который проходу мне не давал и требовал, чтобы я его вылечил.
— Слушай-ка, докторенок, чегой-то у меня коленка болит, и горло заодно глянь.
Этот ходячий перечень жалоб и симптомов, начиная с вымышленных опухолей и кончая мифическим облысением, снился в страшных снах всем студентам-медикам, но я вспоминаю о нем и ему подобных с нежностью. Они были до такой степени неминнесотскими, до такой степени нелютеранскими, до такой степени неведомыми и именно в этом качестве сохранились и по сей день, оставаясь лучезарным символом моего посвящения в горожане. Сегодня я не столь впечатлителен и скорее склонен отмежевываться от безумного разнообразия человеческой природы, которое ежедневно настигает меня в метро или на улице. Во мне обитают мои пациенты, говорящие на всех возможных языках и имеющие отношение ко всем мыслимым и немыслимым областям человеческой деятельности. Они-то и привносят в мою жизнь пестроту и многоцветие, причем с избытком.
Отца очень огорчало, что я не хочу оставаться на Среднем Западе и собираюсь изучать медицину в восточных штатах. Мне он никогда об этом не говорил, а вот маме говорил, а она потом, через много лет, рассказала мне, как он вслух недоумевал, чем это мне не угодил Университет Миннесоты или Университет Висконсина, где он получал докторскую степень. Я думаю, что мой выбор он рассматривал как некую подспудную критику в свой адрес, и хотя я ни о чем таком понятия не имел, между нами пролегла молчаливая расселина, из тех, что с годами становятся все глубже.