Звездочёты с Босфора - Андрей Седых
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Здравствуйте, тетка. Дмитрий Заплетний здесь жил?
— Да, говорит. Мы будем Заплетние.
И честное вам слово — не признал я сразу мать! Такая старая, да убогая стала. И она не признала своего сына. С девятнадцатого года я не был дома. Изменился очень. Бороду отпустил.
Вхожу в хату, себя не называя, прошу покормить — очень я изголодался. Поставила она на стол миску борща, хлеба дала краюху. Ем я, а потом спрашиваю:
— А где будет теперь ваш Федя?
— Поiхав мiй сiн с деникинцами. Писал потом письма. В Африце он. О дикими людьми бьется.
А тут жена входит и сестра с ней. Жену я сразу признал — у нее пятно на ухе. А сестру нет, не признал. Ребенком оставил. А тут — девка здоровая. Поел я и сижу, а они меня все не признают. Смехота, ей Богу!
— Неужели, спрашиваю, мамаша, вы вашего сына Федю не признаете?
Обиделась старуха.
— Какой вы мне сын? Вы брешете. Сын у меня высокий, здоровый. Он и без бороды. Полезла в сундук и фотографию вынимает:
— Это не вы, каже, посмотрите на мово сына, и посмотрите на вас, каже. Miй сын высокий, грубый. А вы худенький.
Тут кума в хату заходит.
— Что за старец у тебя, спрашивает?
— Вот, кума, вы бачили Федю, который уехал охотником с деникинцами. Похож этот старец на мово Федю?
— Я, говорит кума, Федю твоего за 20 верст признаю. То не вин!
И только тут жинка что-то зачуяла своим сердцем. Был у меня на руке ожог, так она тот ожог может увидела… И вдруг как закричит:
— То вин!
Мать сомлела. Сестра так само. Жинка плачет, за сердце хватается… Потом расспрашивать стали: как, мол, приехал? Ну, я рассказал им, как дурачком прикинулся, немым, то есть… Решили молчать. Спрятали меня в хате. Сижу и носа на улицу не показываю.
А только через восемь дней заглядывает к нам товарищ.
— Где, спрашивает, старик, который до вас приходил?
— А кто его знает. Приходил, поесть попросил. Дали кусок хлеба да борща. Поел он и ушел.
Ушел сотский. А через час красноармейцы приезжают. Как увидел я их на дворе, так — прыг на печку, а оттуда в окно. В огород выскочил, да в канаве сховался. В той канаве еще снег лежал. На Пасху дело было. Искали меня красноармейцы, да ни с чем и уехали.
Возвращаюсь в хату. Мать плачет, убивается.
— Не стоит, тебе, сынку, здесь оставаться. Уже доказали люди, что ты приехал. И тебя, Федя, изверги расстреляют!
— Ну, говорю, мамаша, я драпаю обратно во Францию. Але е ретур по нашему, по легионному.
Бабы, конечно, заголосили.
— Продайте, говорю, мамаша, ту последнюю корову и лошадь и поедем вместе во Францию. Вам тут хлеба по фунту выдают, а там — сколько хочешь. Едьте, едьте со мной, мама! Во Франции русских много, помочь подают. Сыты будем, транкильман.
— А что же с хатой делать, Федя?
— Да нехай пропадет! Да я хату сам запалю…
И тем же вечерком мамаша продала соседке корову и лошадь за 45 червонцев. Оделися бабы в хорошую одежу. Кофточки взяли, белья немного. Пальто свое дамское надели. Условились мы встретиться в Каменецком, на станции. Я последний вышел. Хотел хату запалить, да не решился… С Карповки я пошел на Ученцы, потом в Озаленцы — может знаете такое село? — потом в Сказинцы и, круговой дорогой, к Лядову вышел. В Лядове купил билет до Каменецкого, на границе. Приехал в три часа утра. По городу походил. Лавочки утром пооткрывались. Зашел в одну — чаю выпил два стакана. Потом к вокзалу пошел и там с матерью повстречался.
И все мы четверо, гуляючи, подошли к реке Збручу, на самой границе. Никого нет. Кустики. Смотрели кругом, будто поле свое выглядываем. Сломал я палку, в воду сунул. Вижу — глубины настоящей нет. Перейти мальчишка может.
Мы сейчас разделися. И перешли реку. По пояс воды было. На польской стороне оделися и — давай ходу! Зашли в деревню Вербуци, а оттуда нас мужик в Волочиск отвез, где я новый мой костюм заховал. Нашли того самого дядьку — очень он нам обрадовался. Две курки забил, вареников с сыром наварил, водки бутылку поставил. Бабы мои диву дивятся — давно так не ели… Три дня мы у него отпочили. А на четвертый в дорогу собрались. Даю я дядьке за все долляр, а он брат не хочет.
— Берите, говорю, дядька. Чего там…
— Не откажусь, говорит, возьму, буду иметь от вас на память долляр этот американский…
Приоделся я, бороду подправил, и уехали мы поездом до города Данцига. Там тоже документов не спрашивали — только револьвера искали, или товаров каких. Пришли к пароходу всей семьей. Французский пароход, двухтрубный. Подхожу к капитану, отдаю честь по военному, показываю книжку Легиона и говорю:
— Экскюзе муа, мон капитэн, вуала…
Объяснил, как и что, и он нас всех без паспорта в Гавр взял. И тут я явился в бюро де рекрютман, где подписываются в Легион. Стал во фронт, честь отдал. Бабам документы обещали выправить, а мне дали 500 франков — быстрая помощь. И мамаша смотрит на меня и удивляется:
— Ты же, Федя, у меня дурачком был… А как в Африце выучился по-ихнему разговаривать! Чудно мне.
Теперь мы документов ждем. А как справим документы — все едем на ферму, в Канталь. К мосье Ребуассону. Старый мой хозяин. Меня батраком, жену да сестринку — коров доить, да и по хозяйству работать. А мамаша при нас будет…
Вот и все — конец моему путешествию. И если за меня писать будете, скажите, что никого не боялся. Это нашему брату легионеру не полагается.
Марсик
Ранней весной Марсик начал тосковать. Часами лежал на войлочной подстилке, смотрел в пространство своими зеленоватыми, мерцающими глазами и время от времени жалобно мяукал.
Варвара Петровна испробовала все старые, испытанные способы, чтобы ублажить Марсика. Нежно гладила его, слегка щекотала за ушами и удивлялась, что кот не реагирует, не мурлычет и не выгибает спину колесом. Марсик стал равнодушен и к другим радостям жизни: еле притрагивался к рубленой печенке, только изредка и с видимым усилием лакал молоко и, покончив с едой, не занимался, как бывало, своим туалетом, тщательно и до блеска вылизывая свои черные лапки. И больше не терся сладостно боками о ноги хозяйки, не прыгал неожиданно на колени и не исчезал мартовскими ночами где-то на крышах, где шли предрассветные кошачьи концерты.
Варвара Петровна огорчилась. Марсик стал за эти годы неотъемлемым членом семьи, близким существом, с которым можно было поговорить и поплакать, и хотя кот ничего не отвечал, но по глазам было видно, что он все отлично понимает и сочувствует. И вдруг — такая беда! Варвара Петровна осторожно потрогала кота за нос, — температуры, как будто, не было. И тут она заметила, что на голове, в черных как смоль волосах Марсика, появилось несколько белых, седых волос. Позже, когда ветеринар спросил, сколько ему лет, она пыталась вспомнить, ответить на вопрос точно, и не могла: десять, двенадцать, а может быть и больше?… Его принесли в дом совсем крошечным, забавным котенком и назвали Марсиком, — в детстве это имя очень ему подходило. Он был котенком шаловливым, часами мог играть с бумажкой, привязанной к нитке, обожал сладкое молоко, и Варвара Петровна помнила, как в первый раз котенок долго целился, прежде чем спрыгнуть на пол с дивана, — это было страшно высоко… Потом он незаметно превратился в большого кота с ленцой. Лентяем он стал поневоле. Мышей в доме не было и охотничьи инстинкты в нем так никогда и не получили развития.
Варвара Петровна была женщиной одинокой. Болезнь кота страшно ее взволновала.
Ветеринар долго осматривал Марсика, мерял температуру, раскрывал ему рот деревянной ложкой и выслушал сердце, приложив к груди стетоскоп. Кот лежал на столе спокойно, и Варвара Петровна умилилась: Марсик понимает, что все это делается для его же пользы.
Закончив осмотр, ветеринар вынул из шкафчика пузырек с какими-то каплями, объяснил, как их давать, и сказал:
— Болезнь старости… Сердце пошаливает. И вообще — кот ваш совсем одряхлел… Тут помочь трудно.
Больше Варвара Петровна Марсика к ветеринару не носила. Капли не помогли. Марсик промучался еще несколько недель и как-то по утру Варвара Петровна нашла его на подстилке мертвым. Он лежал, вытянув лапки, со стеклянными зелеными глазами и полураскрытым, оскаленным ртом.
Это было так страшно, что Варвара Петровна заплакала.
* * *Кота нужно было с честью похоронить, — он был близким существом, другом, и Варвара Петровна содрогалась при мысли, что бедного ее Марсика можно просто выбросить в мусорное ведро. Это было бы жестоко и оскорбительно, этого она не могла себе позволить.
Под Нью-Йорком у нее был летний домик, купленный случайно, в хорошее время. Сада не существовало, но перед домом был клочек земли, — американский стриженный газон и несколько кустов жасмина. Под одним из этих кустов она и решила похоронить Марсика.
Все это было ужасно грустно. Она достала пустую картонку, наполнила ее внутри папиросной бумагой и уложила Марсика. Картонку завернула в белую бумагу и перевязала широким синим бантом, который нашла в шкатулке, — бант тоже сохранился от лучших времен.