Стихотворения и поэмы - Микола Бажан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И можно догадаться, в чем состояла внутренняя логика скачка от этой книжки к стихам об Адаме Мицкевиче, написанным автором в 1955–1956 годах. Поэту надо было ближе подойти не к представителю исторической тенденции, а к конкретной личности, заглянуть в невидимые драмы сердца, увидеть ее в ситуациях выбора, борьбы противоречивых настроений, мужания воли к действию (момент, особо и постоянно интересующий М. Бажана) — и сделать это с полной художественной свободой. Иными словами, психологически раскрыть, как перетекает История со всеми ее «электрическими» свойствами через душу человека. Потребность, которую в эти годы ощутили многие художники слова.
Задуманное автор превосходно осуществил в большинстве стихотворений цикла — достаточно назвать «Симфонию», «Мазурку», «Бурю», «Песню о трех ножах». Перед нами во многом обновленная и обогащенная поэтическая система — тонкий психологизм, часто драматический и одновременно лирически насыщенный, более экономная, чем раньше, но зато и более выверенная, безупречно доказательная словесная живопись, ритмическое многообразие, изысканная звуковая инструментовка… И кстати, вот такое, ориентированное на пушкинские уроки, умение дать мгновенную собирательную характеристику пестрой людской гущи:
Сошлись,Освободив от мокрых шарфов шеи,Флейтисты, куаферы, лицедеи,Крикливый люд подмостков и кулис,Смесь гениев, повес и несчастливцев,Пропойц, энтузиастов, наглецов,Одесский сброд блестящих несчастливцев,Собравшихся сюда со всех концов —Беды питомцев, музыки птенцов.
(«Симфония»)
Адам Мицкевич, Одесса, 1825 год… Острота и многообразие внутренних и внешних драматических коллизий: мучительная ностальгия, переживаемая высланным сюда поэтом, праведная ненависть к царизму — и глубочайшая симпатия к Пушкину, декабристам, лучшим людям России, дышащий холодным коварством «свет» — и выплеснувшаяся в украинской музыке, песне добрая душа народа. Не менее важным было для автора и чисто психологическое разгадывание личности Мицкевича, в особенности поэтическое воспроизведение тех моментов, когда так или иначе преодолеваются душевное смятение и разлад, переплавляясь в ясность, в творческий порыв и волю к действию. Неоценимы, согласно метафорическому языку М. Бажана, те минуты, когда свежий ветер из «куска простого полотна» делает «мятежное ветрило» («Буря»).
Поэт, художник, их творчество, их общественная роль — вообще давний предмет раздумий М. Бажана, начиная с «Ночи Гофмана». Немало сказано об этом и в его стихах последних десятилетий. В издревле известной теме поэта его больше всего привлекает, можно думать, вложенный в творчество момент духовного подвижничества, мужества и стойкости в исполнении человеческого и общественного долга. Так было у орлинокрылой Леси Украинки («Изнемогает и страдает плоть», но «сила духа, свет и пламя песни…»), так и у современника автора, его близкого друга Николая Тихонова («В эпоху неслыханных штормов… ты выстоял так, как и надо…»), и у Симона Чиковани, о котором с особой нежностью пишет Бажан («Триптих Симону Чиковани»). Лишь в «Кларнетах Тычины» — разлив света, доброго света и музыки, но ведь это — о «Солнечных кларнетах», самой, может быть, просветленной мечте о гармонии человека и мира, прозвучавшей в славянской, всей европейской поэзии в канун Октября 1917 года.
Объемные циклы середины 60-х — начала 70-х годов — «Четыре рассказа о надежде» (1967) и «Уманские встречи» (1972) — как бы демонстрируют две разные, хоть и близкие друг другу, грани поэзии М. Бажана, в данном случае поэзии лироэпической. При этом очевидно также ее общее «помолодение», усиление активности творческого поиска. Что-то открывалось, находилось впервые (скажем, смелое вторжение стиха в область музыки, ее самых интимных, эмоциональных сюжетов, о чем еще будет речь впереди), а что-то и возрождалось — естественно, по-новому — из давней, времен «Резной тени» и «Строений», поэтики и стилистики М. Бажана. И действительно, реалистическая добротность образной структуры стиха теперь прихотливо сочетается у него с темпераментной, как в ранние годы, метафоричностью, притчевостью и символикой, неизменной пластичностью, а теперь еще и музыкальностью слова — короче говоря, с той внутренней свободой, с которой зрелый мастер может распорядиться всеми составляющими своего мастерства. Как известно, это «помолодение» М. Бажана отнюдь не было исключением: аналогичные явления мы видели в позднем творчестве М. Рыльского (знаменитое «третье цветение»), Н. Асеева, Л. Мартынова, Л. Первомайского, — закономерный живейший отклик поэзии на общественные перемены конца 50-х годов.
Но две грани все же есть.
«Четыре рассказа о надежде», обозначенные автором как вариации на тему Р.-М. Рильке, — цикл философских притч о неугасимости человеческой надежды в колоссальных столкновениях гуманности и антигуманности, коими так насыщен XX век. (Через несколько лет после «Вариаций», в 1974 году, в Киеве вышел и довольно объемистый томик австрийского поэта — свыше 130 стихотворений — в украинских переводах М. Бажана). В кратком вступительном слове к циклу автор объяснил, что сюжет для первой вариации, кое-что в нем изменив, он взял из «украинской» новеллы Рильке из его прозаических «Историй о боге». Австрийский поэт, как известно, дважды путешествовал по России, посетив во второй свой приезд и Украину. Обе поездки нашли отражение в его творчестве. Сюжет первой вариации М. Бажана (собственно, единственной в цикле вышитой по канве Рильке) — появление в крестьянской хате старого кобзаря, которого ее обитатели, оглушенные и придавленные своей бедой, принимают за бога, — определил главный, повторяющийся мотив остальных вариаций, сюжеты которых уже полностью принадлежат современному поэту. Тема поисков человеком жизнеутверждающей надежды, писал М. Бажан, «является лейтмотивом… новеллы о старом кобзаре, и мне захотелось отстранить от нее те религиозные, богоискательские обертоны, которые придал ей поэт. Если высокое существо человека условно и называть „божественностью“, то она — только в человеческом, в высшей мере человеческом, в человеческой общности коллектива, класса, народа».[21]
Чуткое ухо услышит в этих вариациях перекличку не только с Рильке, но и с некоторыми современными писателями и художниками Запада. Пазолини, Камю, Бёлль, Антониони, Сартр — это они своими трудными вопросами к нынешнему человечеству и еще более сложными ответами на них дали поэту мыслительный материал для раздумий и полемики. К ободряющей мысли о надежде — если не для себя, то для других, народа, нации — в тягчайших личных или исторических испытаниях приходят украинский крестьянин, грузинский художник Нико Пиросмани, немецкий обыватель 1945 года, недавний воин Гитлера, творивший зло и пожавший расплату, вдова сицилийского коммуниста, убитого наймитами реакции. По крайней мере, две из этих вариаций — Вторая и Третья — написаны блистательно. Прочтите эти мерные, просторные строфы, повествующие о том, как к умирающему Пиросмани приходят его последняя надежда и ободрение в виде пышных, красочных даров его земли, или сцену, которая поистине потрясает, — появление полуживого узника, только что освобожденного из фашистского лагеря смерти, который говорит поверженному солдату, слуге своих недавних мучителей: «…Не ты мне — я тебе принес глоток воды, глоток воды — один глоток надежды…»
М. Бажан в этих «рассказах» необычайно щедр на детали не только предметные, но и глубинно-психологические. И все же порой думаешь об определенных излишествах такой детализации и особенно — нагнетания болезненно-экстатических интонаций и «воспаленной», «спазматической» образности (Четвертая вариация), напоминающей стилистику таких юношеских вещей, как «Гетто в Умани» или «Трилогия страстей».
В отличие от «Четырех рассказов о надежде» стихотворения, вошедшие в сборник «Уманские встречи» (1972), явно продолжали борозду, проложенную лучшими страницами поэмы о Кирове и стихов о Мицкевиче. В сравнении с «рассказами о надежде» эти новеллы могут показаться вещами попроще, не столь изощренными метафорически и сюжетно и уж совсем лишенными строфической элегантности некоторых произведений из предшествующего цикла (Вторая вариация, например, выдержана в строфах, отдаленно напоминающих хорошо знакомое М. Бажану грузинское шаири — четыре стиха, объединенные одной рифмой, женской, мужской или дактилической; в Третьей — вольная и почти немыслимая по щедрому изобилию рифмовка; вот схема одного лишь стихового — целостного! — отрезка: аба-бб-аа-ба-бб-аба-бба). Во «Встречах» этого почти нет (хотя вспомним, к примеру, начало «Богов Эллады»), но ведь и тема, и материал требовали доверительности, полной жизненной достоверности, чуждой всяким особым усложнениям стихового строя. И действительно, воспоминания поэта о своей юности, которая пришлась на годы революции и гражданской войны, получились полнозвучными, искренними и вместе с тем четко прорисованными по мысли. Почти каждая из этих новелл имеет свой характерный поэтический лик, общий образ. Тут и «Боги Эллады», по колориту чем-то напоминающие наш ранний «цветастый» эпос о лихой вольнице гражданской войны, однако имеющие совсем новое, подсказанное опытом современности, смысловое развитие и завершение. И «Соль» — невыдуманный и довольно «экзотический» по тем временам рассказ на ту же тему — революция и культура. (Не вымышлен, кстати, и конармейский комиссар Аникин, чрезвычайно симпатичное для молодого М. Бажана лицо, — им был Г. Иванушкин, впоследствии работавший, до 1937 года, директором библиотеки Академии наук в Киеве.) И способен глубоко тронуть «Дождевой прелюд»: сумрачные дни деникинщины, подполье, любовь, душевное вызревание, чистота молодых сердец — и невеселый, в общем, финал личных судеб, относящийся уже к послевоенным временам. История не скупилась на трагические жертвы и утраты для людей поколения, о котором писал и к которому принадлежал сам поэт.