Ночные дороги - Гайто Газданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С тех пор когда я работал вместе с ним на заводе, я на некоторое время потерял его из виду. Но однажды, в морозный февральский вечер, поставив автомобиль на стоянке и собираясь слезть, чтобы идти в кафе — это происходило на бульваре Pasteur, — я увидел его; он шел, оборачиваясь по сторонам и неся в руке маленький черный чемоданчик. Он был одет по-праздничному, на голове его был котелок, но ВИД у него был растерянный. Увидя меня, он почему-то обрадовался и сказал, что у него ко мне дело, потом не удержался и спросил, как я нахожу его костюм и пальто.
— Очень хорошо, — сказал я, — прекрасно. Только галстук не надо завязывать таким маленьким узелком, это так бабушки в России носовые платки завязывают, чтобы не забыть, и потом, не следует носить, по-моему, туфли с лакированными носками. А в общем, конечно, великолепно. В чем дело?
Он рассказал мне, что возвращается с Монпарнаса и огорчен своей неудачей. Оказывается, он давно уже заметил там — в определенные часы, вечером, — какую-то даму в мехах, приходившую в кафе с прекрасным ангорским котом. Сам Федорченко был к кошкам равнодушен; но его невеста, как он сказал, очень любила эту породу, и он думал, что доставит ей удовольствие, если принесет в подарок ангорского кота. Он решил его украсть. С этой целью он отправился в кафе, захватил с собой чемоданчик, который он продолжал держать в руке, рассказывая мне все это, — воспользовался минутой: когда дама вышла на короткое время, посадил кота в чемодан и ушел. Он потратил на подготовку этого плана много дней, все ходил в кафе, смотрел на часы, пил пиво и выжидал случая, когда дама выйдет и на террасе не будет других посетителей. Дама, к счастью, всегда предпочитала террасу; и хотя за стеклянными ширмами стояла печка и было тепло, большинство посетителей сидело обычно внутри; однако несколько человек всегда оставалось на террасе. Сегодняшний вечер был особенно удачным, так как там, кроме дамы и Федорченко, сидела только одна пара влюбленных; влюбленные целовались и не обращали внимания на то, что происходило вокруг. Таким образом, выполнение плана прошло очень хорошо. К несчастью, по дороге чемоданчик расстегнулся, как он сказал, — и кот, который до этого все держался внутри, выскочил и бросился бежать с необыкновенной, по словам Федорченко, быстротой. Федорченко долго ловил его, но не мог поймать. "Удрал-таки, сукин сын, сказал он с внезапным озлоблением, — что вы скажете?"
— Кот, конечно, дрянь, — сказал я, — но вот я не очень уверен, стоило ли его воровать? Вы могли попасть в грязную историю.
Федорченко махнул рукой и потом сказал с отчаянием в голосе, что ради своей невесты он готов на все и что другого способа достать кота не было; кот стоит бешеных денег, а он, Федорченко, не миллионер. Дело же его заключалось в том, что он попросил меня отвезти его на улицу Риволи, где жила невеста. Мы приехали туда, и я остановился, когда он мне сказал — вот сюда, — на углу узенького, как коридор, переулка, выходящего с одной стороны на набережную, с другой на Риволи, в центре квартала св. Павла, одного из самых бедных и грязных в Париже. Переулок этот был известен тем, что на нем находился огромный и очень дешевый публичный дом, и теперь, в этот вечерний час, там было большое движение, туда шли или оттуда выходили солдаты, арабы, рабочие.
— Вот тут за углом, недалеко, — сказал Федорченко. И он объяснил мне, что здесь у его невесты служба.
— Что же она делает? — спросил я. Он ответил, что у нее здесь специальная работа. Я покачал головой и попрощался с ним; и его котелок единственный на этой улице, где преобладали кепки, — скрылся за углом. История с невестой казалась мне странной и в известной мере чем-то похожей на историю с монпарнасским котом. Но всякий раз, когда я думал о Федорченко, я точно натыкался на стену — в нем не было, казалось, ни одного недостатка, он был почти совершенен в том смысле, что все, что мешает человеку в жизни, в нем отсутствовало в идеальной степени, — огорчения, печаль, сомнения, моральные предрассудки, мысли об этом ему никогда не приходили в голову. И я не мог себе представить, какая женщина, если это только не было несчастное и забитое существо, живущее впроголодь, могла решиться соединить свою судьбу с этой тупой и душевно беззвучной жизнью.
Поздней ночью, после того как была окончена собственно вечерняя работа, я часто приезжал в районы, прилегавшие к площади Этуаль. Я любил эти кварталы больше других за их ночное безмолвие, за строгое однообразие их высоких домов, за те каменные пропасти между ними, которые изредка попадались на этих улицах и которые я видел, проезжая. И вот ночью того дня, когда я отвозил Федорченко к его невесте, едучи по авеню Ваграм, я увидел издали высокую женскую фигуру в меховой шубе, стоявшую на краю тротуара. Я замедлил ход, она сделала мне знак, и я остановил автомобиль. Она подошла совсем близко, посмотрела на меня, и на ее лице было поразившее меня выражение неожиданности и удивления. Потом она сказала мне:
— Дэдэ, как ты стал шофером?
Я смотрел на нее, не понимая. Ей по виду можно было дать около пятидесяти лет, но на увядшем, напудренном лице были очень большие черные глаза со сдержанно-нежным выражением, и фигура ее сохранила еще, по инерции, какой-то неповторимо юный размах, и я подумал, что, наверное, много лет тому назад эта женщина была очень хороша. Но я не понимал, почему она обратилась ко мне, назвав меня чужим именем. Это не могло быть одним из приемов завлечения клиента, — и ее голос и ее выражение были слишком естественны для этого.
— Мадам, — сказал я, — это ошибка.
— Почему ты не хочешь узнавать меня? — продолжала она медленным голосом. — Я никогда тебе не сделала зла.
— Несомненно, — сказал я, — несомненно, — хотя бы по той причине, что я никогда не имел удовольствия вас видеть.
— Тебе не стыдно, Дэдэ?
— Но уверяю вас…
— Ты хочешь сказать, что ты не Дэдэ-кровельщик?
— Дэдэ-кровельщик? — сказал я с изумлением. — Нет, я не только не Дэдэ-кровельщик, но я даже никогда не слышал этого прозвища.
— Слезай с автомобиля, — сказала она.
— Зачем?
— Слезай, я тебя прошу.
Я пожал плечами и слез. Она стояла против меня и рассматривала меня в упор. Я не мог не чувствовать всей нелепости этой сцены, но терпеливо стоял и ждал.
— Да, — наконец сказала она, — он был, пожалуй, чуть выше. Но какое поразительное сходство!
— Видите ли что, мадам, — сказал я, садясь опять за руль, — чтобы вас окончательно убедить, я вам должен сказать, что я не только не Дэдэ, но что я не француз, я — русский.
Но она не поверила мне. "Я могу тебе сказать, что я японка, — сказала она, — это будет так же неубедительно. Я хорошо знаю русских, я их видела очень много, и настоящих русских — графов, баронов и князей, а не несчастных шоферов такси, они все хорошо говорили по-французски, но у всех был акцент или иностранные интонации, которых у тебя нет".
Она говорила мне "ты", я продолжал говорить ей "вы", у меня не поворачивался язык ответить так же, она была вдвое старше меня.
— Это ничего не доказывает, — сказал я. — Но скажите мне, пожалуйста, кто был этот Дэдэ?
— Это был один из моих любовников, — сказала она со вздохом. Она сказала "amant de coeur"[2], это непереводимо на русский язык.
— Это очень лестно, — сказал я, не удержав улыбки, — но это был не я.
У нее на глазах стояли слезы, она дрожала от холода. Потом она обратилась ко мне с предложением последовать за ней, мне стало ее жаль, я отрицательно покачал головой.
— У меня не было ни одного клиента сегодня, — сказала она, — я замерзла, я не могла даже выпить кофе.
На углу светилось одинокое кафе. Я предложил ей заплатить за то, что она выпьет и съест.
— И ты ничего от меня не потребуешь?
Я поспешил сказать, что нет, я решительно ничего не потребую от нее.
— Я начинаю верить, что ты действительно русский, — сказала она. — Но ты меня не узнаешь?
— Нет, — ответил я, — я никогда вас не видел.
— Меня зовут Жанна Ральди, — сказала она. Я тщетно напрягал свою память, но ничего не мог найти.
— Это имя мне ничего не говорит, — сказал я.
Она спросила, сколько мне лет, я ответил. "Да, — сказала она задумчиво, — может быть, ты прав, твое поколение меня уже не знало. Ты никогда не слышал обо мне? Я была любовницей герцога Орлеанского и короля Греции, я была в Испании, Америке, Англии и России, у меня был замок в Виль д'Аврэ, двадцать миллионов франков и дом на rue Rennequin.
И только когда она сказала — rue Rennequin, — сразу вспомнил все. Я очень хорошо знал название этой улицы, я впервые услышал его еще в России, много лет тому назад. Я сразу увидел перед собой глухую станцию, запасные пути, занесенные рельсы, трупы лошадей, из которых собаки с крякающим звуком вырывали внутренности, скудный свет железнодорожных фонарей, в котором вился и сыпался мелкий снег, — в морозном и единственном в мире воздухе моей родины. В те времена — это был последний год гражданской войны — вечерами в наш вагон приходил пожилой штатский человек, князь Нербатов, любивший, по его словам, молодежь и долго рассказывавший нам о Париже. Он был стар, беден и несчастен, на нем было заношенное платье, и от него всегда шел точно легкий запах падали. Я вспомнил его слезящиеся от мороза маленькие глаза, густую седую щетину и красноватые руки, которые дрожали, когда он брал папиросу и подносил к ней танцующий в его пальцах огонек спички. Мы кормили его, давали ему деньги и слушали его рассказы. Этот человек всю свою жизнь посвятил женщинам; он провел долгие годы в Париже, интересовался искусством, любил хорошие книги, хорошие сигары, хорошие обеды; театры, скачки, премьеры, ложи, цветы — это всегда фигурировало в его воспоминаниях. Он был по-своему не глупый человек, понимавший, в частности, то, что он называл "женской пронзительностью", но испорченный той видимостью культуры, в ценности которой он никогда не сомневался. Он восхищался "Орленком" и "Дамой с камелиями", был недалек от того, чтобы сравнивать Оффенбаха с Шубертом, с удовольствием читал малограмотные светские романы; он не был плох сам по себе, он был жертвой своих денег и не был виноват в том, что никогда в жизни не сталкивался с людьми, в представлении которых культура не носила того опереточного характера, который он невольно придавал ей.