Дело Мясниковых - Константин Арсеньев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем вам представляется со стороны обвинения целый ряд соображений, касающихся способа появления завещания на свет, как оно было передано Беляевым своей жене, как было принято ею и представлено к засвидетельствованию. Вот те вопросы, которые обсуждаются поверенным гражданского истца и представителем обвинительной власти с весьма большой подробностью. Прежде чем перейти к этому, я должен возвратиться несколько назад и показать оборотную сторону вопроса о подложности завещания.
Вам представлялись, господа присяжные, разные доводы, говорящие в пользу подложности завещания. Я уже указывал вам на личность свидетелей, подписавшихся на завещании, как на аргумент в пользу действительности завещания; но посмотрим, в самом завещании нет ли еще указаний на то, что оно не подложно. Во-первых, на чем преимущественно основывают мои противники свой спор о подлоге? На том, что Беляев в мае месяце был человеком довольно крепким, ездил на торги, писал разные бумаги и, следовательно, должен был написать завещание сам. Но представьте себе, что завещание было бы помечено 23 сентября, днем, предшествовавшим смерти Беляева. Тогда все эти соображения пали бы безвозвратно. Самые ярые ревнители аккуратности Беляева должны были бы сознаться, что Беляев накануне смерти был настолько слаб, что не мог написать завещания сам и не мог даже подписать его с полным означением своего звания; но этого нет: на завещании выставлено 10 мая. Кто составляет подложный документ, и в особенности так обдуманно, так тонко, как составлено в данном случае завещание, по словам поверенного гражданского истца, тот не мог обойти такого простого вопроса, почему же именно выбрано 10 мая? Что за странность! Ведь, таким образом, составитель завещания добровольно окружает себя опасностями, дает не только повод утверждать, что в этот день Беляев был здоров, но и возможность доказать, что он не был дома, возможность сличать подпись Беляева на завещании с почерком его в дневнике того же числа, словом, без всякой надобности усложняет задачу и затрудняет успех задуманного дела. Что могло помешать пометить завещание 23 сентября?
Мы знаем, что Целебровский был в это время в Петербурге, Отто лечил больного, а Сицилийский приходил к нему в самый день смерти. Стало быть, подписи их могли быть отнесены к этому числу. Наконец, если подпись была сделана Карагановым на белом листе бумаги и нужно было подгонять текст к этой подписи, то не проще ли было призвать Караганова и приказать ему сделать еще подпись, и Караганов еще с большей легкостью тотчас бы сделал новую подпись, быть может, еще лучшую, чем первая. Что же было стесняться с Карагановым? Раз заручившись помощью его, можно было написать завещание совершенно спокойно, на досуге, не торопясь, со всеми подробностями и формальностями, и, быть может, Караганов изловчился бы так, что подписал бы полным титулом Беляева, если уже с первого раза он дошел до такой степени совершенства.
Прежде чем покончить с завещанием, я должен указать один несомненный факт, имеющийся в деле, – намерение Беляева сделать завещание. Факт этот не оспаривается даже и обвинением; но, тем не менее, я считаю долгом напомнить те указания, которые мы имеем по этому предмету. Во-первых, это доказывается обрывком, написанным рукой Беляева и найденным при обыске у Мясникова, а во-вторых, показаниями свидетельницы Сицилийской, которая говорит, что в присутствии ее шла речь о каком-то лице, умершем без завещания, и Беляев сказал, что с ним этого не случится. Что этот разговор был, в этом, конечно, нельзя сомневаться. Думаю, что Сицилийская, женщина пожилая и почтенная, произвела на вас такое впечатление, что вы не заподозрите ее в желании показывать фальшиво для того, чтобы прибавить один слабый довод ко всем другим основаниям защиты. Затем вы слышали показание свидетельницы Ивановой. Если бы оно было обдумано, подготовлено, как на то намекали, то оно, конечно, было бы дано иначе. Если бы Иванова сговорилась с Беляевой, то она, разумеется, не сказала бы, что слыхала, будто Беляевой сделано было завещание в пользу мужа, между тем как Беляева объяснила уже по выслушании показания Ивановой, что она такого завещания никогда не составляла. Говорят еще, как могла Иванова слышать подобный разговор в 1857 или 1858 году по поводу смерти Громовой, когда Громова умерла в 1856 году, но неужели разговор об отсутствии завещания может идти только сейчас после смерти известного лица? Быть может, была какая-нибудь тяжба, какие-нибудь семейные несогласия, и по этому поводу возник разговор о завещании. Следовательно, одно из двух – или завещание Беляева в то время было составлено, или же выражалось такое твердое намерение его составить, от которого до исполнения один шаг, задерживавшийся, может быть, боязнью смерти, но совершившийся, наконец, под влиянием болезненных припадков, заставлявших Беляева опасаться внезапной кончины. Поверенный гражданского истца, с помощью исторических фактов, результатов и своих собственных разговоров с кавказским генералом утверждает, что совершению всякого события предшествует смутный говор и что такой говор предшествовал появлению завещания, но здесь поверенный гражданского истца снова возвращается к той массе показаний, которые мы откинули уже по общему согласию. Где же доказательства тех слухов и толков, на которые ссылается поверенный? Нет ни одного добросовестного свидетеля, заслуживающего доверия, который бы говорил об этом. Поверенный гражданских истцов сослался только на свидетеля Китаева, того самого, все показания которого исполнены противоречий и который объяснял их невнимательностью своею у судебного следователя. Слух о подложности завещания мог появиться среди дворни, недовольной тем, что в завещании ей не было ничего оставлено, и вследствие этого заподозрившей его подлинность; но это было уже после открытия самого завещания. Слух распространился, когда Красильников поехал к Ракееву заявить о подложности завещания. Замечу мимоходом, что Красильников старался набросить тень на Сицилийского; но вы также слышали, что показал по этому поводу Ракеев, Пущенный, таким образом, слух, конечно тотчас был подхвачен. Как известно, в некоторых слоях нашего общества весьма рады подхватить всякую скандальную историю и в особенности такую, где замешана богатая фамилия Мясниковых; но о появлении завещания, повторяю, никаких слухов, никаких толков не было.
Поверенный гражданского истца говорит, что в первое время после смерти Беляева сама Беляева говорила и другие лица тоже показывали, что завещания нет. В этом отношении он основывается опять на тех же показаниях устраненных свидетелей, и вот является на сцену забытый нами Штеммер, который отыскивает свидетельницу Синцову в Измайловском полку и тащит ее против воли давать показание, Штеммер, который не признает на суде своих собственных писем, Штеммер, который ездил уговаривать Авдотью Кемпе пойти по этому делу в свидетельницы и показать, что ее сын, служивший когда-то у Мясниковых, слышал о подложности завещания. Вот кто должен появиться на сцену, если захотят доказать, что Беляева, Целебровский и Отто говорили, что завещания нет. Я полагаю, что можно совершенно спокойно устранить таких свидетелей и никогда более не возвращаться к ним.
Затем перехожу к разбору показания Беляевой, показания, конечно, весьма существенного в настоящем деле. Прежде всего я не могу не заметить разницы в отношениях к Беляевой обвинительной власти и поверенного гражданского истца. Обвинительная власть признает возможным совершенно откинуть показание, данное Беляевой в 1871 году на втором следствии, показание, данное Беляевой, по ее словам, под влиянием испуга. Поверенный гражданского истца опирается в особенности именно на это показание Беляевой и останавливается на вопросе, можно ли верить испугу Беляевой?. Не знаю, трепетная ли лань Беляева, но во всяком случае знаю, что она боязливая женщина. На это есть два указания: во-первых, свидетель Погожев показал, что она боялась не только дела о завещании, но и всяких пустяков; во-вторых, ее образ действий в нашем присутствии подтверждает это. На вопрос прокурора в начале заседания, когда она была очень смущена, она даже отвечала, что ее никогда не вызывали к судебному следователю, тогда как через несколько времени подробно объяснила, когда давала показание и как давала его. Говорят, что перед вами, перед торжественным судом вашим, она должна была более смутиться, чем у судебного следователя; носам поверенный гражданского истца напоминает вам, что она теперь освобождена от обвинения, а тогда она могла ожидать привлечения к делу и потом действительно была привлечена к нему в качестве обвиняемой. Затем был ли для Беляевой внешний повод к испугу? Полагаю, что был. Поверенный гражданского истца передал слова Беляевой таким образом, будто бы беспрестанные звонки расстраивали ее нервы; но это перетолкование слов ее не заставит вас забыть истинного их смысла. Дело в том, что над домом Беляевой висела туча, заметная для нее самой. Было замечено, что агенты сыскной полиции слишком искусны, чтоб прямо идти в дом, звонить и открыто наводить свои справки. Но есть различные приемы действий, соответствующие разным обстоятельствам. Пока сведения собирались, нужно было действовать осторожно, но когда дело вступило в новый период, когда Караганов был привезен в Петербург и дал свое показание, тогда можно было действовать решительнее, чтоб повлиять на впечатлительную личность. Я не счел бы себя вправе говорить о таких догадках, если б неожиданно явившееся показание свидетеля Петрова, вызванного обвинительной властью и отвечавшего на ее вопросы, а не на вопросы защиты. Хотя Петров и не признал, что Ижболдин подкупал его, но здесь, на суде, он передал такие обстоятельства, которые легко могут дать повод предположить, что, может быть, он в пьяном виде рассказывал, что его подкупили. Этот рассказ мог дойти до Беляевой, она могла подумать, что окружена опасностями, что за ней следят, что вся прислуга готова изменить ей, и, конечно, могла испугаться. Прежде чем пойду далее, я обращу ваше внимание на одно обстоятельство, которое в моих глазах имеет весьма важное значение и как нельзя более содействует объяснению неопределенности и противоречий, замечаемых в показаниях Беляевой. Источник их заключается в событиях 1865 и 1866 годов, о которых так много говорил прокурор. В это время она поссорилась с Мясниковыми. Поводом к ссоре были два дела: споры по условию 22 декабря 1858 г. и спор по опеке Шишкина. В это время она подает в Управу благочиния прошение, в котором отзывается о Мясниковых весьма дурно. Отсюда враждебное расположение, которое поддерживается поверенным Беляевой Чевакинским. Он везде говорит, что сомневается в подлинности завещания; он ограждает безопасность своей доверительницы ранее, чем кто-нибудь угрожает этой безопасности; он готов взять расписку от Ижболдина, что тот ее преследовать не будет; он хочет заключить условие с Ижболдиным и быть двадцатым или тридцатым поверенным Ижболдина по этому делу. После такого эпизода понятно, что Беляева на следствии могла быть поставлена в не совсем ловкое положение. Она сожалела о том, что увлеклась враждебным расположением к Мясниковым, и этим можно объяснить некоторую неопределенность ее ответов. Но еще важнее другое объяснение, как нельзя более простое, вытекающее из самого положения дела. Беляева спрошена в первый раз через 10 лет после составления завещания; затем, почти через 14 лет явилась свидетельницей на суде; она женщина далеко не молодая. О чем же ее спрашивают? О таких вещах, которые большая часть из нас, людей еще не старых, забывает весьма легко. Представьте себе, что вам передают какую-нибудь бумагу и просят ее спрятать; проходит несколько месяцев, и вы ее возвращаете; потом через несколько лет вас спрашивают, в каком помещении вашей квартиры вы ее хранили? Я думаю, что в девяти случаях из десяти никто не будет в состоянии дать положительный ответ на этот вопрос, за исключением разве лиц, которые заранее приготовились дать ответ на всякий вопрос, которые, сознавая себя виновными, приняли заранее меры, чтоб не говорить ни одного слова, которое могло бы повредить им, и не умалчивать о том, что может послужить в их пользу. Следовательно, когда Беляеву спрашивают, куда вы положили завещание, неужели вы будете удивляться, что она отвечает: «не помню»? Неужели вы заподозрите из-за этого правдивость ее ответов? Затем ее спрашивают: прочли ли вы завещание? Раз она говорит, что только посмотрела его, раз – что не дочитала, раз – что пробежала начало и конец. Неужели к этому можно придираться? Неужели можно требовать, чтоб Беляева через 14 лет помнила все подробности тяжелой для нее минуты, когда она узнала, как близок конец любимого ею мужа? Будь она участницей в преступлении, будь завещание фальшивое, она бы нашлась, дала бы определенный ответ, и потому неопределенность показания ни в каком случае против нее обращена быть не может. Что она показала на втором предварительном следствии? Есть ли тут такое громадное разноречие, та открытая дверь, о которой говорил поверенный гражданского истца? Она сказала: «Да, я передала завещание Мясникову, но то ли самое, которое он привез назад, не знаю». Нельзя же предполагать, что завещание в ее пользу было обращено в другое завещание в ее пользу. Если подложно то завещание, которое ей привез Мясников, подложно и то, которое она передала Мясникову, и никакая открытая в этом смысле дверь ей не поможет. Затем вас спрашивали, как могла Беляева обратить внимание не на то, что ей оставлено, а на подписи свидетелей? Но разве она сказала, что обратила внимание на подписи? Она сказала только, что прочла их. Когда человек убит горем, он обращает внимание на то, что первое попадается ему на глаза, а не на то, что для него важнее. Если бы она подготовлялась к показанию заранее, то не сказала бы, что Сицилийский и Отто подписались на завещании одним только своим именем. Ведь завещание было у ней в руках в течение 10 лет; неужели она не могла изучить его достаточно, чтобы помнить, как оно было подписано, и не отвечать разноречиво в вашем присутствии. Вся совокупность ответов Беляевой показывает, что она отвечала неопределенно под влиянием весьма понятного смущения. Нам говорят, что она давала раздражительным тоном ответ «да», «нет». Но можно ли оставаться хладнокровным, когда лицо, не уполномоченное к тому законом, прежде начала допроса просит о записке в протоколе ее показаний на случай возбуждения вопроса о лжесвидетельстве? Если бы это сделал прокурор – и тогда Беляева не могла бы остаться к этому равнодушной; но если это делает лицо, имеющее только гражданский интерес в деле, то является не только смутное состояние беспокойства, но и весьма понятное раздражение, и если это раздражение слышалось в ответах Беляевой поверенному гражданского истца, то это совершенно естественно. Затем прокурор опять задается целым рядом вопросов: отчего не было того, отчего не было другого, отчего то или другое было сделано так или иначе? Посмотрим, могут ли нас привести к чему-нибудь подобные вопросы.