Рассказы - Глеб Успенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По мере того как начинало темнеть, по дороге стали попадаться люди, пешие и ехавшие в таких же повозках, как и мы, — это были богомольцы, торопившиеся к ночлегу, в ближайшую деревню. Мы вместе с этими пешеходами, скоплявшимися близ деревни в партии, прибыли на ночлег поздно ночью. Постоялый двор был полнехонек народом: в сенях, в избах, в телегах и других экипажах, переполнявших двор, повсюду спал или приготовлялся спать усталый народ, охая, кряхтя, поминая слова молитвы. Я последовал примеру богомольцев и тоже лег в телеге, под открытым летним небом.
Проснулся я рано и вышел со двора на улицу. Здесь у ворот я присел на широком камне, поставленном на двух кусках дубовых обрезков, плотно закутавшись от утреннего холода в пальто. Деревенская улица мне была знакома, и мне нечего было разглядывать в ней.
IIВ это время к дому приближалась богомолка; она шла скорыми, проворными шагами, нагнув лицо к земле и проворно работая палкой. Поровнявшись со мною, она остановилась, спросила не то у меня, не то у кого-то невидимого мне, "пущают ли?" — и, как бы не расслышав моего утвердительного ответа, села на другой камушек и с трудом перевела дух.
Лицо этой старушки заставило невольно обратить на нее внимание: такое красивое, умное лицо не часто приходится встречать в простонародных странницах. Черные, острые, наблюдательные, умные глаза придавали ее хотя и красивому, но утомленному и уже заметно не молодому лицу оттенок умной задумчивости. Но когда я заговорил с ней, в этих умных глазах, в пристальности, с которой она уставила их на меня, и быстроте, с которой она вдруг опускала их, смотрела в сторону, я заметил что-то странное, как будто в голове ее не совсем было ясно.
Я спросил ее — "откуда она?"
Она отвечала, что издалека, что идет к угоднику, а оттуда отправится тотчас же в другое место. Я заметил ей, что такие частые и далекие переходы утомительны и вредны, что она вот и теперь еще не отдышалась порядком.
— Иному человеку, — сказала она в ответ, — и жить-то нельзя, покуда не умучает себя! Покуда умучил себя хорошенько, будто и можно на белый свет смотреть, а дай-ка ему отдых и покой — так он!..
Она отвернулась в сторону и махнула рукой.
— Что ж он? — спросил я.
— А то, — сказала она, глянув на меня тем странным взглядом, в котором виделось что-то ненормальное в ее сознании, — а то, что бес в нем просыпается, да! Ну-ко, поди, сладь с ним в то время!
— Бес?
— Да! дьявол пробуждается! проснется и начнет обозлять тебя на людей. Ну, и взбесишься, полезешь на всех с кулаками. Разве так можно с добрыми людьми жить?
— А может быть, люди-то в самом деле не добрые, а дурные? — начал было я, но богомолка, быстро прервав меня, сказала:
— Кому ты это говоришь? Я не от зубов хожу исцеляться, — зубы у меня все целы и здоровые, как жемчуг; не детей я хожу просить, — мужа у меня нету, умер; опять и обещания никакого я не давала, — зачем мне бегать так-то по тысячи верст? И дома можно молиться! А уж, стало быть, я знаю его, стало быть, он надо мной забирал силу! Я знаю это! Мне теперь пятый десяток идет, а он меня с детства во власть взял! От кого я и родилась-то, не знаю. Матушку свою помню, а отца никогда не видала. Не то беда, что "незаконная", а то беда — чья? вот что! Матушка, покойница, бывало, говорит: "Чья ты, Аграфенушка?.." — "Не знаю, маменька" — "И лучше тебе не знать!"
— Неужели ты в самом деле веришь, что есть какой-то бес и может войти в человека?
— Что ж я, с ума, что ль, сошла? Покойница матушка и сама-то измучилась от него… Это я уж потом от тетки узнала: "Ходил, говорит, он к ней, к твоей матери, каждую ночь, целую зиму… И слышно, говорит, за перегородкой разговор идет шопотом… Подкрадемся, — говорят; вскочим с фонарем, — а там никого нет, только мать бьется как в лихорадке. Измаялась, иссохла, как щепка, отвезли потом к Тихону Задонскому — ну, он и вышел! Вот и со мной тоже… И мать-то всегда боялась, что и меня он иссушит. А ты говоришь, люди плохи!.. Кроме добра мне ничего никто не делал, я и беситься-то начинаю, когда мне жить станет покойней! Вот зиму нонешнюю купцы Собакины как меня ублажали, а что ж? Переругала всех, расплевалась со всеми и ушла! вот и бегу! Ох, друг ты мой, не учи! — знаю! Он меня с самого младенческого возраста стал соблазнять-то! Я еще была девчонкой, в игрушки играла, а уж он вокруг меня шмыгал!..
— Ну, какой же он? Есть у него какое-нибудь обличье? На кого он похож?
— Да ни на кого не похож. То будто и совсем его нет, а так, невзначай, обхватит, — на улице ли, на речке ли, — обхватит, расцелует. "Красавица ты! Миллионщица будешь!" Умчит в лавку, игрушек, гостинцев целый подол насыплет и сгинет! Играю в анбаре, лакомлюсь, а он округ ушей все мне шепчет, в сердце впивается, голову мутит гордостию. Маменька спросит: "Откуда гостинцы, кто дал?" — "Не знаю!" — "Видела ты его?" — "Нет, не видала!" Вот матушка и стала пугаться. "Крестись, крестись, Аграфенушка, как этак-то соблазнять тебя будет!"
— И еще было?..
— Всю жизнь он меня ест — поедом! Купить меня даже у матери хотел! Сначала объявился барыней… Играем мы, девчонки, на улице, идет барыня, а с ней другая… Остановились, расспрашивают, разговаривают… Он мне каждое слово подсказывает; говорю, сама не знаю, откуда у меня что берется? "Ах, если бы взять ее от матери!" Тут я испугалась, закричала, они и сгинули! Тут уж их, должно быть, несколько было!
— Да может быть это в самом деле была барыня? Бывают бездетные, берут чужих детей?
— Барыня? Вот какая она была барыня! Прибежала я в избу с улицы-то, — а маменька-то моя едва жива. "Опять, говорит, хотели тебя отнять от меня… Приходил, говорит, бородатый какой-то, говорит: "Деньги, говорит, дадим, на всю жизнь хватит, — только отрекись от дочери на веки веков!" Маменька как услыхала это, да крестом его, да закричала: "отойди от меня, сатана!" Он захохотал, как дьявол, и сгинул, а маменька рассудка лишилась. Вот после этого-то, когда уж он вьявь объявился, тут уж я и сама стала пугаться. Стала опять всякую работу исполнять, измаешься, будто полегчает. А потом опять! И все он меня на гордость разжигал — а как разъел мое сердце, так и на грех стал наводить!.. Как мы жили? бедно, ровно нищие, только-только кормились, и я с шести лет уже за матерью на речку белье носила, помогала ей, из чего мне гордиться? А у меня, поди-кось, что было в башке-то, — то было, и сказать не расскажешь! Бывало, сяду за стол, играю будто на фортепьяне, будто я барышня, перебираю пальцами так-то по столу, и что ж? ведь будто слышу: вот чистая музыка, чистая вот-вот по комнате раздается! Мать глядит, глядит на меня, — да зальется слезами. А сны какие видела? проснусь, бывало, да и спрашиваю матушку: "Где, мол, мои золотые башмачки? А что я в хоромах танцевала? Ах, маменька, какие там красавицы были! но я всех лучше себя оказала!" После таких снов, бывало, без слез ни за что дело не обходилось. Опомнюсь, увижу, что это сон, — реву, реву, — и мать тоже ревет, ревет, потом браниться начнет, замахиваться, а потом и совсем бить начинала, потому с каждым годом он все дальше да больше!
— Как стала я приходить в возраст, тут он, говорила я тебе, стал и на грех меня наводить. Просверлил мне сердце-то гордостью, да и стал любоваться, как я на грех-то стала легка! Первый раз, помню, с дочерью головы случилось… Добрые были люди, часто нам помогали, дай бог им здоровья! Пришла она к матушке, принесла чаю, сахарку. Девочка ровесница мне была… Пришла она, а во мне эта почесть-то и заговорила… "Как ты позволяешь, чтобы этакая тетеря чванилась над тобой? разве можно тебя с ней, с толстомясой, уравнять?" И завертело! Такие стала я ответы ей давать, такие ответы, прямо насмехаться стала! Она мне говорит: "Как ты, дура, себе это позволяешь?" — "Как дура?" Слово за слово, цап ее по щеке!.. И сама не помню! Изуродовала меня матушка в то время, ах как изуродовала! Пришла я в чувство, думаю, господи, что я сделала! — добрый человек принес чаю, сахару, а я как с ним поступила? Сама, глядючи на мать, что она измучилась от моего поступка, — реву, реву, бьюсь, бьюсь, молюсь, молюсь, а он все шепчет, только уж со злом шепчет… Чую, что рад, — в грех ввел! Вот так с этого и пошло! Раззадорит на худое дело, а потом и оплюет! И никаких сил нет! Упаду, измучаюсь, ничего не помню… Видишь, голубчик! не люди! Люди нам всегда добра желали, а это он!
Нервная дрожь и видимый испуг и ужас охватил и потряс богомолку, когда она в каком-то исступлении воскликнула:
— За что я мужа погубила?.. Какой человек! Изойдя весь свет, нашел ли бы ты такую добрую, ангельскую душу? А ведь я его забила в гроб, заклевала его, насмерть заклевала!
— Как же так?
— Как! — говорила тебе, чем он сердце-то мое разъел?
— А издевался-то?
— Сто раз улестит! Опять сто раз раззадорит! Стала я невеста, опять разъел мне душу! Все мне так-то представлялось, что со мною непременно что-нибудь должно случиться, не в пример против других. Хожу в отрепках, в опорках, а в мечтах — лучше я всех! Вот словно говорит он: "Наплюй на всех!" — И что же? Что ж ты думаешь? И сбывалось! Хоть бы вот как я замуж вышла. Слушаешь — как та, да другая вышла за богача, да за такого, за сякого, а он говорит: "Ты их превзойдешь". Глядишь, слух новый пошел — молодые, мол, худо живут, и деньги есть, и все есть, а драться, мол, ругаться стали… "Ты, говорит, превзойдешь!" — И что ж? Ведь превзошла! Как ты думаешь, за меня, за нищую, босоногую, растрепу, стал, матушки мои голубушки, наипервейшего богача сын свататься. (В лавке у него на два двугривенных печенки купила.) Что ни делали родители-то, ругали, били, колотили, родня — так на весь город его срамила — "нет!" А уж меня-то в ту пору костили, боже милостивый! А я все будто знать никого не хочу. Глас дает знать: "будешь за ним!" Кончилось так, что пришел отец к нам в конуру. "Где, говорит, твоя дочка-шкуренка, выводи ее!" Я вышла. "Что ты, говорит, шкуренка, с моим сыном сделала?" Стала я давать ответы. Слушал, слушал старик: "Ах ты, говорит, бесовка проклятая! Напрохвостилась ты в трущобе-то, честному человеку с тобой не сговорить! Змеиный твой язык! Заела ты моего сына змеиным языком, и меня заедаешь!" А нечто это мой был ум? Это все он!" "Заела, заела меня, змея!" — кричал отец на меня, однако дал согласие! Тут уж я ходила, земли под собой не слыхала! сколько тогда за моего-то жениха девиц норовило выйти, — все на меня зубы скалили: "Муж-то твой ангел, а ты-то дьявол!" И вправду, человек был тихий, благородный, кроткий, непьющий, ангельская душа, одно слово. Ног я под собой не слышала в ту пору… Кажется, чего бы еще?.. А он, что со мной под венцом-то сделал? "Из корысти, говорил, продалась!.. Оплела дурака, — где твоя совесть? У меня в когтях!.. Поклянись-то теперь в любви, поцелуйся, да взгляни в его харю!.." Стою я под венцом, вся как лист трясусь; стали целоваться, — глянула я на мужа на молодова, — и такая меня сразу взяла отчаянность! Господи!.. Показался он мне вдруг некрасивый, нос толстый, глаза белые, — представился он мне вроде как совсем глупый. "Боже мой, боже мой! И на что польстилась!" А он шепчет: "Велико счастье за лабазником! Оставила бы его толстомясым купеческим дурам, пусть бы они владели… Не тебе в мясной лавке сидеть и, вместо муженька-то, сдавать сдачу копейками!" Заголосило у меня в сердце, господи боже! Поцеловаться пришлось под конец венца, так насилу, насилу смогла! На всех навела смуть, тоску! Пир не в пир вышел, и закону я с супругом в то время не приняла. Тут сраму-то! Муж-то ходит, голову схвативши, плачет (добрый был, чисто ангел кроткий!), а мне он все хуже да хуже… Он зарыдает, — а мне того противнее, — "за какого слюнявого пошла!" Все злей да злей! Ей-богу правда! Уж вся родня собралась, — наступили на меня… а от этого он мне еще стал гаже. По городу-то смех над ним. Сидит, сидит в лавке, придет, весь пахнет, обнимется с женой… Я ему: "Что ты, с ума сошел?.." Огорчу его. Родитель его придет, говорит: "Целуй его!" А бес: "За что его свиное рыло целовать? Погляди какая харя". Погляжу, — так и есть! А бес-то: "Погляди, говорит, куда ты попала? Нешто это люди?" Погляжу, господи! Уроды-то! Боже милостивый, что это? И не понимаю, что говорят, и что им надо, и кто они такие? Злюсь, мечусь как угорелая. Муж-то, бывало, целую ночь рыдает, — а я больше, да больше! Что ни скажет — все мне кажется, что он хочет меня совратить, уйду с кровати, стану одеваться, бежать! А куда бы мне бежать от этакого упокою? Всего было много, полная чаша, жить бы да жить. Нет, вывертывает меня оттуда сила бесовская! В два годика таким манером забила муженька, заклевала его, — чах, чах, — зачах, помер! Тут я опамятовалась было на минуту… Я всегда опамятываюсь и робею, когда меня совсем пришибет, что ни двинуться, ни с места встать!