Красная мадонна - Фернандо Аррабаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С какой глубокой верой, с каким нерушимым упованием, смело, но не кичась, приступила я к выполнению этой части моего плана!
В поезде, убаюканная покачиванием вагона, я была наедине с тобой, и всю дорогу ты представлялась мне чудесным пламенем.
XXXVIОжидая твоего рождения, я беспрестанно читала и предавалась медитации, освобождаясь таким образом от тенет тревоги и находя убежище в убежденности. Я трудилась над собой все усерднее, поддаваясь, но непредвзято своим склонностям во всех занятиях — научных, философских и гигиенических. Памятуя о слабостях моего тела, я ежедневно совершала часовую прогулку под соснами.
Абеляра привезли в санитарном вагоне, всю дорогу при нем находились Шевалье и фельдшер. Мои друзья сняли соседнюю с моим особняком виллу, трехэтажную, с садом. Абеляр снова занял комнату на первом этаже, но он был так болен, что даже не мог выйти в сад в солнечные дни. Больно было смотреть на этого человека, которого так люто невзлюбила судьба, щедрая для него лишь на жестокие удары и подлые козни!
Шевалье показывал мне маленькие картины, которые на диво умело и тщательно реставрировал Абеляр. С какой поразительной виртуозностью выписывал он недостающие детали старинных миниатюр! Казалось, имитация, чтобы не сказать фальсификация, смогла восполнить пустоты и компенсировать хронологические пробелы в Истории и Искусстве. Сколько похвал я им расточала!
Шевалье передавал мне послания от Абеляра, написанные округлым почерком на узких листках бумаги.
«Мое рождение было для отца и матери самой несерьезной из затей. Они всегда вспоминали об этом как о чем-то вроде розыгрыша. Вы — дело иное, вы совершаете настоящий подвиг! Я разделяю с вами каждый день ожидания!»
Туберкулез отдал Абеляра с двенадцатилетнего возраста в руки докторов, профессоров и фельдшеров. Недуг терзал его дыхательные пути, мучил приступами кашля, удушьем, кровохарканьем и обнаруживал бесполезность множества снадобий, прописанных врачами наобум. Родные же не давали ему продыха своим лечением, так что из детства он вышел изнуренным, не восстановив утраченную часть легких. С тобой, я знала, все будет иначе, твоя жизнь потечет в собрании сверкающих перлов блистательнейшей из культур.
С каким отрадным блаженством часто, очень часто повторяла я свое пророчество и описывала твой будущий жизненный путь!
XXXVIIКак быстро позабыл Шевалье все свои клятвы в верности! Сколько раз, оставляя Абеляра в душевном смятении, исчезал он ночами! Он возвращался на рассвете, разбитый и безутешный, без следа радостного возбуждения, в котором уходил, ибо его недуг коренился в области духа, а не в каком-либо органе.
«Что я могу сделать, красавица моя, для твоей балерины? Или, может быть, ты посвятишь ее волшебному искусству растворяться словно утренний туман?»
Как до крайности удручал он меня, называя тебя «балериной».
Шарахаясь от нужды, Шевалье не знал меры в пороках. Избыток чувств его мог выплеснуться безудержным весельем, мог и нахлынуть невыносимой тоской. Порой его мучило раскаяние.
«Это я сосу его кровь, а не туберкулезные палочки. Я живу за его счет, кормлюсь плодами его трудов, сплю в доме, за который он платит, и вдобавок, пользуясь тем, что он слаб, обманываю его. Как жжет его молчание мою нечистую совесть!»
Абеляр никогда не пенял другу; о его ночных похождениях он не обмолвился ни словом и не позволил себе даже тени упрека.
«Я прекрасно вижу, что происходит, он же грызет землю под покровом одиночества».
Шевалье чередовал остроты с патетикой, пестротой своих речей убавляя их серьезность. Он насиловал язык антраша и пируэтами, чтобы собеседник проникся тонкостью его ума, горестями его сердца и порывами исступленной страсти. Но я, памятуя о своем долге перед тобой, старалась все уразуметь и истолковать. С какой проницательностью вникала я в суть, призывая на помощь истину и беспристрастность суждения!
Душу мою охватывало несказанное облегчение, когда я, с радостью и упорством предаваясь расчетам, чувствовала, как ты прорастаешь в моем чреве. Я думала о том, как с самого рождения ты будешь покорять сердца, не уязвляя умов. Как истово, все с большим упоением верила я в тебя! Я уже так тебя любила!
XXXVIIIКак часто в те девять месяцев моей беременности, оставаясь наедине с собой, я грезила о тебе! Однажды во сне я увидела тебя под аркадой — ты держала толстую открытую книгу и показывала мне пальцем изречение, которое я никак не могла прочесть. В стенах, казалось, царил покой, но я увидела, посмотрев в зеркало, как мускулистая силачка душила гиену, а две юные девушки застыли, сплетясь в объятии, равнодушные к этому жертвоприношению. Внезапно луч света озарил аркаду, и я наконец прочла: «Знание превыше любви и силы».
Я была убеждена, что ты отринешь хаос модных культур, едва забрезживших во тьме варварства, что в тебе осуществится сплав большого, разностороннего ума с логическим мышлением. А я буду помогать тебе в этой миссии, чем смогу, я стану твоей покорнейшей рабой. И сколько радостных зорь взойдет для нас!
«У моей дочери не будет детства».
Таково было мое решение, возмущавшее Шевалье, который возводил его в ранг изощренной гордыни.
«Знаешь, чего ты хочешь? Сделать из нее синий чулок, ломаку, которая будет задирать нос, как ты. Оставь ты свои профессорские замашки. Неужели ты превратишь детство своей дочки в траурное бдение, неужели лишишь ее игрушек-погремушек? Нет, пусть она играет с грязью и цветами среди воздушных змеев, дрейфующих на ветру, и ящериц, дымящих чинариками».
Незадолго до твоего рождения я впервые увидела издали Абеляра — он сидел на каменной скамье в саду своей виллы. Выглядел он много старше Шевалье. От него веяло таким покоем — казалось, будто делом его жизни было выражать истины, которые Шевалье собирал, сам того не ведая, ибо был глух к призывам прямоты.
«С балкона моей комнаты я видела Абеляра».
«Он думает, что может заразить тебя и твою дочь тоже. Поэтому он не хочет общаться с тобой. Приходится считаться с причудами чахоточного».
XXXIX«Позвольте мне по-прежнему избегать встреч с вами. Так будет лучше, когда придет время, для вашей дочери».
С этим письмом, которое послужило мне хоть каким-то утешением в моем горячем желании увидеться с ним, Абеляр прислал написанную пастелью картину. На ней был изображен пейзаж: извергающийся вулкан, гора с заснеженной вершиной и долина, которую справа налево пересекал ручей. Композиционным же центром была гигантская колба, в которой стояли три огромных цветка, вернее, бутона, похожих на цветы граната. Над горлышком сосуда в воздухе парила маленькая девочка, а изнутри стеклянной сферы мужчина и женщина, почти нагие, в коронах, сплетясь в объятии, загадочно взирали на меня.
За несколько месяцев до моего разрешения Шевалье исчез на много дней. Абеляр не отходил от калитки, терпеливо ожидая его возвращения, но сколько тревог и треволнений терзали его душу! Однажды он обернулся к балкону, откуда я, сидя в плетеном кресле, смотрела на него. Он улыбнулся мне, да, улыбнулся как ни в чем не бывало!
Мне вспомнился мой отец, столь мною любимый. Сколько ночей он вот так же ждал возвращения Бенжамена, ждал невозможного, невозмутимый с виду! Отец с горечью взирал на закат собственной жизни. Он сам не заметил, как вслед за разочарованием пришла смерть. Отчаяние незримо подтачивало его разум. Когда наступала ночь, его неприкаянность и нелюдимость выдавали скорбь, прорывавшуюся из глубины его горя. Часами смотрел он на музыкальные партитуры, что пробудили когда-то чудесные дарования Бенжамена.
Мой отец считал, что жизнь его не удалась: дочь пошла по самому гнусному, самому позорному пути, он не сумел искоренить мятежное начало в плоти от плоти своей жены, а Бенжамен, к которому он привязался всего сильней, исчез, как исчезает облачко в небе.
Изверившись в сострадании ближнего, он боялся, что пагубные эти злополучия помешают мне взирать с любовью на его сокровенные чувства.
XLОднажды утром, на рассвете, меня разбудили злобные крики: кто-то бранился без малейшего на то повода. К ужасу своему я узнала голос Шевалье. Он стоял у калитки своей виллы и, насколько я могла понять, ожесточенно о чем-то спорил с молодым человеком примерно его возраста.
Абеляр, закутавшись в одеяло, пошел прочь от калитки, душа его оплакивала разбитые иллюзии. Он до утра сидел в саду, ожидая, но быть соглядатаем сонма тайн, населявших ночи его друга, не хотел. Вот почему он пустился к дому бегом, насколько это было в его убывающих силах.
Какой грубой площадной бранью осыпал молодой человек Шевалье! Но и тот отвечал ему в таких же тонах. Парадоксально — от этой ссоры, такой бурной, веяло затхлостью, могильным смрадом, увядшими цветами. Они нападали друг на друга, точно нелюди, два выходца из сгинувшего мира. Потом оба умолкли, и, когда повисло это долгое, тяжелое от ненависти молчание, Шевалье заплакал.