Торопись с ответом (Короткие повести и рассказы) - Соломон Смоляницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только через несколько дней Валентин сел за стол отца, чтобы прибрать его бумаги.
Он сидел за столом, где еще лежали трубки, оставленные отцом, пепел, в пепельнице, спички. Журналы с закладками. Недочитанная книга, закрытая на странице с загнутым уголком. Где-то в дальнем углу ящика Валентин нашел пачку писем с фронта, которые мать сохранила, еще какие-то письма, и среди них рисунок Майи, когда ей было семь лет — большое желтое солнце, две девочки с косичками, а над ними дугой, до самого неба, — скакалки.
Дневники испытаний, которые отец вел для себя. Там почти не было технических записей, скорее наблюдения за собой, мысли, наспех занесенные в тетрадь после полетов.
Что остается после смерти человека? Бумаги, вещи, фотографии… И — пустота. Такая, что ее ничем не заполнишь. Наверно, это так: когда человек уходит — что-то меняется в мире. И ты чувствуешь, какие-то краски погасли, исчезли — им уже не ожить. Чего-то уже больше не увидишь, не услышишь, потому что не услышишь его голоса, его слов, не увидишь его глаз. А что-то, может быть, самое главное, будет в тебе жить до конца.
…Они собирают с отцом чернику и все глубже уходят в лес. Валя не заметил, как они спустились в ложок, и им открылась поляна, заросшая островками мха. Мох был пушистый, нежно-зеленый и будто светился от заходящего солнца. Шагнешь — и провалишься. Валя остановился в нерешительности. Стояла тишина, щебет птиц доносился издалека, как будто сюда они боялись залетать. С другой стороны поляны тропинка чуть поднималась, снова начинался лес, бронзовые сосны, темные, заросшие до земли ели, и на пологом склоне выступали корни, причудливо изгибаясь, сплетаясь, словно застывшие змеи. И Вале показалось, что вот сейчас, прямо сейчас, он увидит избушку на курьих ножках.
— Ну, — сказал отец, — что будем делать?
— Пойдем домой. — Валя попятился. Ему стало страшно. — Как по-твоему, — чуть дрогнувшим голосом спросил он, — что там, вон за той елкой?
— Не знаю, — сказал отец. — Посмотрим?
— Лучше пойдем домой.
— Так не годится. Ты боишься и хочешь отступить.
— А ты не боишься? — спросил Валя.
— Как тебе сказать…
— Ага, — обрадовался Валя. — Ты большой и боишься. А я — маленький.
— Но это все равно, — ответил отец. — Если боишься, когда маленький, то будешь бояться всегда. Всю жизнь.
Валя задумался. Он не хотел бояться всегда, всю жизнь. Он хотел летать, как отец, или плавать по морям в бурю — твердо он еще не решил. Но ступить на мох было страшно. Если провалишься? А вдруг это не корни, а змеи, и они оживут, когда он подойдет к ним?
— Ну, — сказал отец, — решай…
Валя побледнел и, закрыв глаза, осторожно поставил ногу на мох. Она чуть провалилась, но внизу была твердая земля. Еще один шаг. Еще. Он пошел, еще медленно, с опаской, но чувствуя, что самое трудное позади. А вот и склон. Теперь Валя хорошо видел, что это никакие не змеи. Корни, самые обыкновенные корни. В лесу таких много, и он не раз спотыкался о них. Он сбежал по тропинке. Ему казалось, теперь он все может, ничего не боится. И этого дерева, которое было всего лишь старой замшелой елью, а за ней стоял молодой дубок, такой веселый, с такой светлой молодой листвой!
Валя вернулся на тропинку, стал на пенек, махнул рукой отцу и закричал:
— Давай иди, не бойся! Здесь ничего нет!
Валя видел смеющееся лицо отца, когда он легко бежал к нему и потом схватил его и подбросил вверх:
— Молодец!
Почему-то особенно ясно ему запомнился бегущий к нему отец, освещенный вечерним золотистым солнцем, его смеющееся лицо.
Валентину казалось, отец никогда ничему не учил его. Просто рядом с отцом он сам все понимал по-другому — больше видел, и мир становился словно шире, глубже. Ему вспомнились «полуночные» разговоры с отцом на кухне, когда все спали, — обо всем. Потом, повзрослев, Валя проверял себя: если может легко рассказать отцу о том, что произошло и как он поступил, — значит, он был прав. А если рассказывать было трудно, он старался сначала сам разобраться, понять и потом все-таки заставить себя поговорить с отцом. В том, что он стал геологом-разведчиком и полгода проводил в трудных маршрутах, вероятно, тоже сказалось влияние отца.
Все хорошее трудно. Всегда надо что-то преодолевать в себе. Но без этого — жизнь не в жизнь. Валентин не мог вспомнить, когда по какому поводу отец сказал это. Наверно, в одном из «полуночных» разговоров на кухне.
Такая холодная пустота — ее ничем не заполнишь. А что-то, может быть, самое главное, остается. И будет в тебе до конца.
Валентин почувствовал, как круто меняется его судьба. Надо быть с матерью. Заставить ее жить. И еще — Майя. Ей двенадцать…
— Тут приходила Таня. Я видела ее глаза, когда она спрашивала о тебе. Она и сейчас любит тебя.
— Не обманывай себя. Она несчастлива. Из-за тебя.
Майя давно уже ушла в свою комнату, а Валентин все стоял в дверях, и мать сидела за столиком, все так же закрыв лицо рукой.
Нет, он не мог поступить иначе. Федя, муж Тани, его друг. Сколько было пройдено вместе. Мерзли в одной палатке. Делили последние сухари. Выбирались вдвоем, когда одному было бы не выбраться. Они твердо знали, что сделает другой в любом, самом гиблом положении, и каждый из них верил другому, как самому себе. И все это зачеркнуть? На все наплевать? Что же тогда останется?
У Валентина кружилась голова, когда он думал о Тане. Был день, и была ночь — им казалось тогда, что весь мир для них, потому что они нашли друг друга. Но и в этот день, и в ту ночь вдруг что-то всплывало, и вставало между ними, и слова, которые он хотел сказать, обрывались. И Валентин понял — так будет всегда. Есть такое, через которое перешагнуть нельзя, если хочешь остаться человеком.
У него хватило сил все сказать Тане. Она молчала, пока он говорил. Она все поняла и все-таки не могла примириться.
— У нас одна жизнь, пойми. Только одна.
— Да, — сказал, Валентин, — только одна. Другой не будет.
Он сразу уехал тогда, и уже прошло два года, но будто и не было этих двух лет. И опять Таня приходила и спрашивала о нем…
Полина Александровна подняла голову:
— Надо сказать Майе о Севе.
— Конечно. Сегодня поговорю с ней. — Валентин подошел к столу и сел напротив матери.
— Что думаешь делать?
— Поеду к ребятам. В институт, в министерство. Надо посоветоваться. Дорог каждый день.
Если бы не это несчастье с Севой, он никогда бы не позволил себе так накричать на Майю. А тут все сошлось. Она вольна поступать, как хочет. Но только пусть решает, когда узнает все.
Валентин поднялся:
— Надо ехать. Пойду одеваться.
— Поезжай, — сказала Полина Александровна.
***Начинало светать, но Юра уже не спал. Он сидел у окна и смотрел на заснеженные поля, далекие мелькающие огоньки, редкие, покрытые снегом крыши домов, вдруг проступающие из мглы, и ему казалось, что конца нет этим синеватым снегам и крышам, и огонькам, и застывшем безлюдным полустанкам.
Бесконечные три дня, которые он провел у матери в Пензе, и не видел Майи, и был далеко от нее, и писал ей письма, — показались ему целой вечностью. Три дня, а как будто какие-то события раскидали и разделили их, и вот он едет к ней и не знает, как она. И тревожно, будто что-то могло случиться. Все могло случиться. Неужели так будет всегда? Будет — не будет… Скорее бы увидеть ее, услышать голос. И больше не расставаться.
Похоже, поезд шел уже по Подмосковью. Попутчик Юры, Матвей Самойлович, давно собравший свой чемодан и портфель, сидел напротив за столиком и дремал, подперев лысую голову руками. Юре казалось, что он знаком с ним много лет и что все, вчера вечером рассказанное Матвеем Самойловичем, он уже слышал от него много раз. Как он восстанавливал шахты Донбасса после войны, как у него умерла жена, как он живет вдвоем с сыном, помощником кинорежиссера, и как сын отчитывает его за беспокойный характер.
Юра слушал его, кивал головой и думал о Майе. В какие-то минуты он ничего не слышал, потом голос Матвея Самойловича вдруг снова появлялся, и Юра ловил себя на мысли, что он не успел додумать что-то очень важное. Как войдет к ней в дом. Слова, которые ей скажет. — Конечно, Саша зарабатывает. Но мне его деньги не нужны. Свою зарплату он кладет мне на столик у кровати, когда я сплю. На хозяйство. Но мне его деньги не нужны. Я кладу их на сберкнижку, на его имя. Ему пригодятся. — Но почему, почему Майя не дала хотя бы телеграммы? Два слова. Просто, чтобы была телеграмма. А еще лучше — одно. — Сашка все никак не может жениться. Иногда не ночует дома. Разве это жизнь? А когда я говорю, он сердится. Но я не могу не говорить. У меня сердце болит. Такой характер. Хорошо. Я ничего не понимаю. Все преувеличиваю. Но разве это дело, когда человеку тридцать пять лет, а у него нет семьи, детей… Ну, скажите, разве это хорошо?