Уйди во тьму - Уильям Стайрон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Пейтон, Пейтон», — думал он: ему удалось на несколько часов забыть обо всем, кроме утраты, и сейчас мысль о ней ворвалась в его сознание как удар кулака. Перед ним на стойку села муха — он понаблюдал, как черный мохнатый хоботок опустился на что-то липкое и отдернулся, радужные крылышки кокетливо взмахнули вверх, вниз. Где-то бесконечно гудел электровентилятор — негромко, но упорно, непрерывно.
— …это сестра моей помощницы, если можно так выразиться… — Она умолкла, и Лофтис, апатично глядя на нее, увидел, как она вдруг поджала губы с издевкой и презрением. — Вы, наверное, не видели его, потому как я редко, а то и вовсе вас тут не видала… малыша, — с издевкой произнесла она, — а она, бедняга, с таким-то грузом…
Пейтон… он видел ее сейчас — ее облик, формы, сущность. От мыслей о ней вдруг заполыхал огонь в груди. Утрачена? Исчезла? Ох, этот момент не должен был наступить, но он не растворится в воздухе как дым. Боже, выпить. Поднимая руку, он услышал легкий звук — словно зашуршала бумага в нагрудном кармане.
— Мужчины, — сказала женщина. — Мужчины! — говорила она.
Слепая, упрямая, она без устали болтала, перекрывая шум электровентилятора, звуки медленно капающей воды. Муха сделала круг и улетела.
Ах да, письмо — он совсем забыл о нем. Прежде чем уйти из дому час назад, он, не подумав, отложил его из страха, и сейчас с таким же страхом, дрожащими пальцами вытащив его из кармана, стал рассматривать конверт — зеленая марка, на которой трехмачтовая шхуна стоит на якоре, в память о чем-то затемненном извилистыми чернильными полосами почтовой печати. На секунду он положил конверт на стойку, подумав: «Я просто не в состоянии». А потом вскрыл конверт, увидел шесть исписанных страниц, знакомый женский почерк… Что-то — словно чьи-то руки — сжало его сердце, когда, дрожа, он нерешительно начал читать…
«Дорогой зайка, сегодня мне исполнилось 22, и я проснулась утром в грозу с чувством, что я такая старая — наверное, просто больная, и тут поступил денежный перевод с твоей милой вечерней запиской (люди на телеграфе, должно быть, думают, что ты мой возлюбленный), и, по-моему, теперь мне стало лучше. Я вышла и купила две кварты молока и концерт Моцарта, и, по-моему, теперь я чувствую себя лучше. И еще я купила прелестный большой будильник.
Зайка, ты и не представляешь себе, как мне тебя не хватает и как много значила для меня твоя большая замечательная телеграмма. Ты пыжишься изо всех сил и стараешься быть современным, а ты безнадежно старомоден. Все равно я люблю тебя, и мне ужасно тебя не хватает. Я чувствовала себя такой одинокой с тех пор, как уехал Гарри (эта новость действительно обошла город? Какой яд распространяли местные всезнайки? Что сказала она?). Дорогой зайка, я подозреваю: ты единственный, кто все понимает и кому это более или менее безразлично, во всяком случае, по части сплетен. В общем, мне одиноко — неприятно такое признавать, но, по-моему, это правда. Когда ты прожил с кем-то какое-то время, в твоей жизни образуется большая дыра, если они исчезают — даже если они невыносимы (это ты так считаешь) или просто ужасны (может, ты и так думаешь). Чувствовать этакую пустоту и тишину вокруг, когда ты прибираешься в квартире или ложишься спать, — это самое скверное, даже если этот человек вернется и ты захлопнешь перед его носом дверь (на самом-то деле нет).
Так вот, зайка, я просто лежала вчера вечером и думала о тебе. В Нью-Йорке летом так ужасно жарко. Я чувствовала себя такой несчастной. Внизу у нас есть бар (ты ведь не видел эту квартиру с тех пор, как я переехала сюда из Виллиджа), где полно невообразимо шумных итальянцев. Музыкальный автомат все время грохочет вовсю, и, конечно, летом становится еще хуже из-за открытых окон. Я положила на голову подушку и начала засыпать, когда Чеккинос (это смуглый усатый латиноамериканец, довольно неприятный молодой человек) ввалился пьяный — их квартирка напротив, в коридоре, — а она закричала как оглашенная и забарабанила в мою дверь. Так что я пролежала без сна, пока не закрылся бар, прислушиваясь к проезжающим автобусам и думая. Думы были не очень приятные, — собственно говоря, они были очень безотрадные, и мрачные, и унылые. Они начали одолевать меня, похоже, в последнее время; у меня бывали такие моменты и прежде, но они никогда не длились так долго, и это абсолютно ужасно. Вся беда в том, что они — эти мысли — четко не очерчены или не имеют ни к чему отношения. Это что-то вроде черного страшного тумана — ты как бы заболеваешь, ты так себя чувствуешь, когда начинается грипп. Я стараюсь с этим бороться, но оно проникает в тебя, и я ничего не могу с собой поделать. Когда думаю о тебе, это немного помогает, но не знаю: кажется, в действительности не помогает ничто. Я как бы плыву, точно я тону в каком-то темном месте, и нет ничего, что могло бы вытащить меня на землю. Тебе может показаться, что это должно быть приятно — тонуть вот так, но это неправда. Это ужасно. Затем, когда я вижу птиц, кажется (что-то вычеркнуто).
Ох, папа, я не знаю, в чем дело. Я старалась стать взрослой — быть хорошей девушкой, как ты бы сказал, но куда ни повернусь, я все больше и больше погружаюсь в страшное отчаяние. Что происходит, папа? Что происходит? Почему счастье так бесценно? Что случилось с нашими жизнями, отчего, куда бы мы ни повернулись — и как бы ни старались, — мы причиняем людям горе?
Я никогда еще не говорила тебе об этом, дорогой. Не знаю почему. Я только хочу, чтобы ты это знал. Пожалуйста, не чувствуй себя неловко.
Это правда. Все мы были такие недобрые. Я была такой недоброй к людям. Это (тут что-то вычеркнуто) проходит.
(Позже.) Ненавижу этот город, зайка. Все тут такое фальшивое, и жестокое, и уродливое. Но может, дело во мне — я ведь так любила его вначале. Энтузиазм, ученики в школе… знакомство с Гарри. Он на днях заходил забрать кое-что из своих вещей. Все было так напряженно, когда он вошел, — я была в полной панике. Я удивлялась: как я могла полюбить его? А ведь я его любила, очень любила. Возможно, это я оказалась недоброй и разрушила наш союз? Однако же я не могла этого признать — просто не могла. День был жаркий, и, наверное, мы оба плохо себя чувствовали, так что под конец стали ссориться. Я ужасно обозвала его и выбежала из квартиры, хлопнув дверью. А когда позже вечером вернулась домой, его уже не было, и я готова была умереть. Значит, я все еще люблю его, папа? Все еще люблю? Не знаю. Знаю лишь, что со мной происходит что-то ужасное. С тех пор как я ушла с работы, я почти ничего не делаю, поздно встаю, чувствуя, как это жутко жаркое солнце светит мне в лицо. Я сажусь и читаю и время от времени отправляюсь пройтись. Вот и все. Ну не ужасно ли рассказывать тебе такое? Но я хочу, чтобы ты знал.
Иногда я вижу Лору — ты ведь помнишь ее? Мы в тот вечер вместе ходили в „Вэнгард“. Она очень нудная, но я ей почему-то завидую. Может, это и есть ключ к счастью: быть тупицей, не искать никаких ответов.
Я думаю о Моди. Почему она должна была умереть? Почему мы должны умереть?
Ох, мне так тебя не хватает, папочка! Мне бы хотелось увидеть тебя, поговорить с тобой и услышать от тебя что-то приятное. Мне бы хотелось приехать домой! Птицы до невероятия не дают мне покоя. Такие бескрылые…»
Там было еще много написано, но он больше не читал — все стало безумным и непонятным. Он тихонько опустил письмо и взглянул вверх, где чудовищный дневной мотылек, обалдев от света, дико кружил вокруг висячей электрической лампочки.
— Что такое, мистер? — спросила Хейзел.
Лофтис не отвечал.
— Что такое, мистер? — повторила Хейзел. — Я ничем не могу помочь?
Он поднял на нее глаза.
— Моя дочка, — произнес он с безнадежной мольбой.
— Ах, бедный вы человек, — сказала Хейзел.
Он понимал: теперь ничего уже не изменишь. Он опустил голову на стойку и закрыл глаза. «Элен, вернись ко мне».
— Ах, бедный вы человек, — повторила Хейзел.
2
Долли Боннер осторожно, боком спустилась со ступенек станционного дока, словно боялась, что может упасть из-за высоких каблуков и узкой трикотажной юбки, если будет неосторожна, и заспешила к Барклею, все еще возившемуся с мотором.
— Ты видел мистера Лофтиса? — спросила она. — Где он?
Парень вскинул глаза и испуганно повел рукой, указывая на ресторан. Долли напугала его.
— Вон там. Вон там, мэм, — сказал он.
И с грохотом захлопнул крышку, поскольку только что увидел мистера Каспера, который, стоя у багажного вагона, где находились останки, подал ему знак подогнать катафалк. Пыль рассеялась, хотя в воздухе все еще крутились небольшие водоворотики и завихрения; сквозь одну из этих тучек Долли прошла к ресторану, стряхивая с юбки пыль. Она услышала громкие скорбные звуки гитары; защитив от света глаза, вгляделась в пыльное стекло. Внутри Лофтис сидел за чашкой кофе, а женщина за стойкой быстро и беззвучно открывала и закрывала рот. «Бедный дорогой Милтон!» По ресторану ходила радуга цветов музыкального ящика — вечно меняющийся красивый спектр; мужчина с низким печальным голосом пел: «Возьми меня назад, и сделаем еще одну попытку». Обычная народная песня, однако исполненная настоящего тихого горя. Бедный дорогой Милтон.