Бальзак и портниха китаяночка - Дэ Сижи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В его деревне в отличие от нашей крестьяне, несмотря на прошедший снегопад, не отдыхали; взгромоздив на спины огромные корзины, они перетаскивали рис в уездный склад, который находился в двадцати километрах от горы Небесный Феникс на берегу реки, берущей свое начало на Тибете. То был ежегодный налог с их деревни, и староста разделил весь рис, который надо было перенести, на число жителей; на каждого пришлось почти по шестьдесят килограммов.
Когда мы пришли, Очкарик только-только наполнил свою заспинную корзину и готовился отправиться в путь. Мы бросались в него снежками, и он вертел головой во все стороны, однако по причине страшной близорукости нас не видел. Из-за отсутствия очков глаза у него стали какие-то выпученные и напомнили мне напуганные и глупые глаза собачки пекинской породы. Он еще даже не взгромоздил себе на спину корзину, а вид у него уже был несчастный, обреченный.
— Да ты чокнулся, — сказал ему Лю. — Без очков ты и шагу по тропе не сделаешь.
— Я уже написал маме. Она сразу же вышлет мне новые очки, но я же не могу ждать их и ничего не делать. Я здесь, чтобы работать. Во всяком случае так считает староста.
Говорил он торопливо, словно не хотел терять время на пустые разговоры.
— Слушай, — сказал ему Лю, — у меня возникла идея. Мы дотащим твою корзину до уездного склада, а когда вернемся, ты нам дашь несколько книжек, которые ты прячешь в том чемодане. Баш на баш. Согласен?
— Да иди ты, знаешь куда! — зло бросил ему Очкарик. — Осточертел мне твой бред. Никаких книг я не прячу.
С яростным видом он вскинул тяжеленную корзину на спину и пошел.
— Ладно, всего одну книжку, — крикнул ему вслед Лю. — Договорились?
Не удостоив нас ответом, Очкарик продолжал путь.
Однако задача, которую он навязал себе, превосходила его физические возможности. Вскоре он словно бы включился в некое мазохистское испытание: снег был глубоким, и в иных местах ноги Очкарика проваливались в него выше щиколоток. Тропа стала куда более скользкой, чем обычно. Выпученными глазами Очкарик всматривался в нее, но не мог различить выступающих камней, на которые можно было бы опереться ногой. Он продвигался вслепую, наугад пляшущей походкой пьяного. Когда же тропа пошла под уклон, он попытался нащупать носком какой-нибудь опорный пункт, но, стоя на одной ноге, не смог удержать тяжеленную корзину и упал на колени в снег. Он постарался сохранить равновесие в этом положении, чтобы корзина не опрокинулась, и, разгребая ногами и руками снег, метр за метром ощупывал дорогу и наконец поднялся.
Мы издали наблюдали, как он по какой-то зигзагообразной траектории брел по тропе и через несколько минут опять упал. На этот раз корзина при падении ударилась о камень, при ударе подпрыгнула и опрокинулась.
Мы подбежали к нему и стали помогать собирать высыпавшийся рис. Никто не произнес ни слова. Я не решался смотреть на Очкарика. А он сел на землю, снял башмаки, полные снега, вытряхнул их и принялся растирать ноги, пытаясь их согреть.
И при этом все время тряс головой, словно она стала тяжелой.
— Что, голова болит? — спросил я.
— Да нет, шумит в ушах, правда, не очень сильно.
Когда мы собрали весь высыпавшийся рис в корзину, рукава моего пальто оказались забиты жесткими и шероховатыми кристалликами снега.
— Ну что, понесли? — обратился я к Лю.
— Да. Помоги мне забросить корзину на спину. Я малость подмерз, и небольшой груз поможет мне согреться.
Мы с Лю сменялись каждые пятьдесят метров: все-таки веса в корзине было шестьдесят килограммов, и когда наконец добрались до склада, подыхали от усталости.
Очкарик, когда мы вернулись, сунул нам книжку — тонкую, потрепанную книжку Бальзака.
«Ба— ер-за-ке». В переводе на китайский фамилия французского писателя превращалась в слово, состоящее из четырех иероглифов. О, волшебство перевода! Внезапно тяжеловесность двух первых слогов, воинственное, агрессивное звучание старомодной этой фамилии исчезли. Четыре иероглифа, чрезвычайно изысканных, состоящих из очень малого количества штрихов, соединились, чтобы создать необычную красоту, предвещающую экзотический, чувственный, благородный вкус, подобный букету вина, долгие столетия хранившегося в подвале. (Спустя несколько лет я узнал, что переводчиком был большой писатель, которому запретили по политическим соображениям публиковать собственные произведения, и он всю жизнь переводил французских авторов.)
Интересно, долго ли колебался Очкарик, когда выбирал нам эту книгу? А может, его руку направил случай? Или же он выбрал ее, потому что она оказалась самая тонкая и затрепанная? Уж не мелочность ли и жадность руководила его выбором? Выбором, который перевернул нашу жизнь, по крайней мере в ту пору, когда мы находились на перевоспитании на горе Небесный Феникс.
Называлась эта книжечка «Урсула Мируэ».
Лю прочел ее в ту же ночь, когда получил от Очкарика, и как раз к рассвету закончил. Он погасил лампу, разбудил меня и вручил мне книжку. Весь день я провел в постели, не проглотил ни куска, меня всецело захватило чтение этой французской истории о любви и чудесах.
Представьте себе юного девственника восемнадцати лет от роду, который еще не вышел из сумерек отрочества и в своей недолгой жизни слышал лишь сплошную пропагандистскую долбню про патриотизм, коммунизм, идеологию и революцию. И вдруг маленькая книжица, подобная нежданному чужестранцу, рассказывает мне о пробуждении плотского желания, о восторгах, неосознанных стремлениях, о любви, то есть обо всех тех вещах, о которых окружавший меня мир до сей поры умалчивал.
Несмотря на полнейшее мое невежество во всем, что касалось страны, именуемой Франция (несколько раз от своего отца я слышал имя Наполеона, и это все), история и жизнь Урсулы показались мне такими же подлинными, как жизнь всех тех, кто окружал меня. Конечно же, грязное дело, связанное с наследством и деньгами, которые свалились этой девушке, только лишь усиливало достоверность истории и власть слов. К концу дня я чувствовал себя в Немуре, в доме Урсулы у дымящего камина в обществе всех этих докторов и кюре совершенно по-свойски… И даже длинный кусок про магнетизм и сомнамбулизм показался мне правдоподобным и восхитительным.
Из постели я вылез, только когда дочитал последнюю страницу. Лю еще не вернулся. Я ничуть не сомневался, что он прямо с утра понесся по тропе к Портнишечке, чтобы пересказать ей прекрасную книжку Бальзака. Некоторое время я стоял в дверях нашей хижины на сваях, жевал кукурузный хлеб и всматривался в темный силуэт горы. Видеть огни деревни Портнишечки я не мог, расстояние было слишком велико. Я представил себе*
как Лю рассказывает ей историю Урсулы, и внезапно меня охватило доселе неведомое горькое, всепожирающее чувство ревности.
Было холодно, я дрожал в своем коротком овчинном кожушке. Жители деревни кто ел, кто спал, а кто занимался в темноте своими тайными делами. До наших дверей не доносилось ни единого звука. Обычно в такую пору, когда в горах воцарялся покой, я упражнялся на скрипке, но сейчас эта тишина, это спокойствие действовали на меня угнетающе. Я прошел в комнату, попробовал поиграть на скрипке, но она издавала резкие, неприятные звуки, как будто кто-то расстроил ее. И внезапно я понял, что я хочу сделать.
Я решил переписать слово в слово самые понравившиеся мне куски «Урсулы Мируэ». Впервые в жизни у меня возникло желание скопировать книгу. Я стал искать в комнате, на что можно переписать, но нашел только несколько листков почтовой бумаги, предназначавшиеся для писем родителям.
И тогда я подумал: буду переписывать на кожушок. Его дали мне в день приезда крестьяне; он был сшит из кусков овчины мехом наружу, причем на одних кусках мех был длинный, на других короткий и располагались они без всякого порядка, а кожей он был внутрь. Довольно долго я выбирал, какой фрагмент переписать, потому что размеры кожушка были не беспредельны, а в некоторых местах кожа была попорчена, вся в мелких трещинках. И я выбрал ту главу, где Урсула путешествует в сомнамбулическом состоянии. Мне бы тоже очень хотелось, заснув на своем топчане, увидеть, что делает мама в нашей квартире, находящейся от меня в пятистах километрах, присутствовать при ужине родителей, посмотреть, как они едят, какого цвета у них тарелки, вдыхать запах еды, которая стоит перед ними, послушать, о чем они говорят… А еще я, как Урсула, побывал бы в таких местах, где никогда не ступала моя нога…
Писать ручкой на шкуре старой горной овцы дело не из легких, потому что она неровная, шершавая. Чтобы поместилось как можно больше текста, писать пришлось мелко, а это потребовало просто невероятного внимания и сосредоточенности. Когда я, наконец, записал всю изнанку кожушка, включая и рукава, пальцы у меня болели так, будто их отбивали молотком. Завершив этот труд, я уснул.
Разбудили меня шаги Лю, было три ночи. Ощущение у меня было, что проспал я недолго: лампа еще чадила, керосин в ней не выгорел. В полусне я видел, как он входит в комнату.