Пушкин (часть 2) - Юрий Тынянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Двоица – это пара, – объяснил он наконец. – Это на их языке, на варяго-росском, означает пару. Так их бард, князинька Шихматов, шут полосатый, пишет: двоица. Это желтый дом, это кабак, друг мой! "Рассвет полночи"!
Дядя брызгал во все стороны.
Он прочел Александру все стихотворение. Кроме "двоицы", к огорчению его, ничего примечательного в стихотворении он не нашел.
– Скука, – сказал он, – скука-то какая! Вот так бард! Такому барду на чердак дорога. Там ему место.
Дядя, к удивлению Александра, оказался сквернословом. Брань так и сыпалась. Он взял с полу еще одну книгу. Это был словарь Шишкова.
– Рыгать, – прочел дядя и вдруг вскипел: – Вот! Площадное, кабацкое слово тащит в поэзию! И все это поощряется! Печатается! Старый хрыч собирает шайку приказных и холуев. Это дьячок в кабаке! Вот что такое его "Беседа"! Пусть все это знают! А что будет с тонким истинным вкусом! Страшно и подумать!
– Вы меня, милостивый государь, зовете "вкусоборцем", – кричал он, – да, я вкусоборец. Ваше слово нелепо, подло, это слово дьячка, но отныне я его принимаю. Я вкусоборец! Таким родился, таким и умру.
Литературные страсти преобразили его. Александр впервые видел его в таком раздражении.
– Ногти – смотреть: нога; нож – смотреть: нога, – читал дядя словарь Шишкова, – нагота – смотреть: нога; все нога да нога. Прах – смотреть: порох. На кой мне прах смотреть порох!
В соседнем нумере тоже не спали; по коротким словам, звону денег слышно было, что за стеной идет игра.
– Храпеть – смотреть: сопеть, – прочел дядя и развел руками.
– Одно дело храпеть во сне, – сказал он Александру, – и совсем другое сопеть в обществе. Первое есть несчастная привычка, второе – невоспитанность Из того, что мне случается храпеть во сне, вовсе не следует, что я соплю при женщинах. Шишков так воспитан, что для него все равно – храпеть или сопеть.
Потом он тут же, из той же книги, что и "двоицу", прочел новую басню Крылова, грубую, по его мнению, и отверженную гармонией:
Предлинной хворостинойМужик гусей гнал в город продавать!
– Иной – иной – ык – гу – гнал, – бормотал Василий Львович. – Что за звуки!
Новая баснь и моралью своею возбудила в нем сильное негодование.
– Да, наши предки Рим спасли! Да! Да! Да! – кричал дядя. – И спасли! А ваши, милостивый государь, гусей пасли! Различие очевидное! Далеко тебе и с баснями твоими до Дмитриева.
Дядя был в вдохновении. Он не называл более по именам врагов своих: Шишков был Старый Хрыч и Старый Дед. Какой-то Макаров звался у него Мараков и просто Марака.
– Библический содом и желтый дом! – сказал он и сам изумился.
Он соскочил со своего табурета и записал внезапную рифму. Сам того не замечая, в защите тонкого вкуса, дядя употреблял весьма крепкие выражения.
В соседнем нумере кончили играть – кто-то насвистывал сквозь зубы и вдруг запел вполголоса:
Старик седой, зовомый Время,В пути весь век свой провождал
Дядя вдруг успокоился.
Он вслушивался некоторое время и с торжеством указал племяннику на стену:
– Шаликов. Шихматова стихов небось не поют.
Александр наслаждался. Ему нравилось все – ночь за окном, и дядино буйство, и песнь за стеной, и литературная война, в которой дядя участвовал. Литературные мнения дяди казались ему неоспоримыми, он был всею душой на его стороне. Наконец дядя рухнул в постель, послал его спать, и через минуту оба спали.
2Демутовы нумера, выходившие на три улицы, их разнообразное население, горничные девушки, бегавшие по коридорам, сумрачные камердинеры, звон стаканов, вдруг раздавшийся из открытых дверей, – все в высшей степени занимало его. Глаза его вдруг раскрылись. По узенькой пятке, быстро мелькавшей по коридору, и торопливо накинутой шали он узнавал свидание. Молчаливый иностранец в угловом покое оказался скрипач и по утрам играл свои однообразные упражнения. Это был мир новый, ни в чем не похожий на Москву, на Харитоньевский переулок; ничто не напоминало ему сеней, где дремал Никита, кабинета отца, его собственного угла у самой печи. Как-то вечером, найдя у себя в вещах черствый пряник, сунутый Ариною, он вспомнил Арину, подумал и съел пряник.
Василий Львович был недоволен столицею. Жара одолевала его. С утра он садился у окна и, отирая пот, глотал лимонад. То и дело маршировали по Невскому проспекту полки, напоминая, что время военное: война с турками продолжалась без побед и поражений. Дядя читал "Северную пчелу" и роптал. Только в Париже были маскарады и карусели в честь новорожденного короля римского, а везде в других местах – пожары и пожары. Везувий то и дело опять грозил извержением. В "Европейском музее", который Василий Львович купил, желая узнать новости поэзии и моды, была статья о приготовлении сушеных щей для солдат в походах да еще одна, философическая: "Можно ли самоубийцев почесть сумасшедшими?"
– Разумеется, можно, – раздражался Василий Львович и глотал лимонад.
У Демута немилосердно драли. Утром на приказ Василья Львовича трактирному слуге принести стакан – слуга принес стакан шоколада: хозяин не давал порожней посуды. Как истый злодей, он стремился отовсюду извлекать корысть.
Дядя сказал слуге дурака и крикнул ему вслед:
– Разбойники!
В Петербурге Василий Львович, как славный франт, надеялся обновить запас английских ножичков, щипцов для мелочной завивки кудрей, напильничков для ногтей, но вскоре убедился, что ничего нет: суда не ходили по причине континентальной системы, и приходилось заворачивать кудри в папильоты. Это вызывало смех у Аннушки и прислуги, убегавших при виде барина в бумажных папильотах, отходящего ко сну. Во всем рабски следуя моде, Василий Львович купил круглую шляпу с плоской тульей и маленькими полями, отчего лицо его казалось круглым. Отправляясь гулять, он с отвращением натягивал на себя узкие панталоны и гусарские сапоги. При его тонких ногах и брюхе новая мода не шла Василью Львовичу, но все так одевались в Петербурге. Не хватало то розовой воды, то фабры, и камердинер Алексей сбился с ног. Самая кухня Василья Львовича, оказалось, отстала от века. В моде был сыр, распространявший удивительное зловоние, да воздушный пирог. Жаркое недожаривали, как те кровожадные дикари, приключения которых описывались в романах. Открылось множество блюд, которых не знал Блэз.
С утра, за завтраком, дядя заказывал обед повару, Блэз ворчал:
– Слушаю. Как угодно. Можно сбить и поставить на вольный дух, будет воздушный пирог. Оранжей, сказывают, в этом городе нет. Жаркое недожарить можно, здесь хитрости нет.
Он смотрел в сторону, обиженный и злой. Барин строго спрашивал с Блэза. Тайным его честолюбием, которое было глубоко поражено, была всегда его кухня. В Петербург он привез Блэза недаром: самый опасный соперник был устранен; опаснейшим соперником Блэза был славный повар Тардифф, который сделал баснею стол французского посла Коленкура. Ходил рассказ о семи чудесных грушах из царской оранжереи, которые два года назад купил к столу Тардифф за семьсот рублей. Царь было послал Коленкуру десять штук, но по дороге их украли и свезли в Москву. Вора нашли, забрили, а там нашлись и груши. Три груши погнили, а семь штук Тардифф купил в Петербурге за семьсот рублей. Василий Львович пожимал плечами и говорил, что все это выдумано самим Коленкуром, который сильный интриган, а что его Блэз ничуть не хуже самого Тардиффа. Теперь, после отозвания Коленкура, которое Василий Львович, не сочувствуя славе его Тардиффа, одобрял, он хотел удивить петербургских друзей скромным дарованием Блэза; он сам его создал, но оказалось, что преувеличил достоинство своей кухни. Она устарела. Он во всем шел в ногу с веком. Однажды домашний обед его был отвергнут. Анна Николаевна послала в трактир за обедом. По ночам он кряхтел: желудок донимал его, новые блюда не шли ему впрок, все было наперчено, сухо или воздушно. Таков был новый закон вкуса, и рассуждать не приходилось.
Вскоре Блэз взволновал его известием, что нигде в городе нет устриц, потому что корабли не ходят. Василий Львович еще в пути рассказывал Александру об иноземных устрицах и заглазно учил его есть их: кропить лимоном и глотать. Рот его сводило от воспоминаний. В Петербурге надеялся он в погребке достать их. Теперь устриц не оказалось. Тут Василий Львович вышел из себя.
– Нева гола, comme mon cul (как мой зад – фр.), – сказал он Александру с отчаянием однажды утром. – Нет устерсов. Английских кораблей французы не пускают, а французские запрещены указом. Вот плоды континентальной системы. Я лично знал императора Наполеона, и, признаюсь, в нем были черты почтенные. Но уж это последнее дело. Какая низость!
3Однажды Василий Львович сказал Александру с особым выражением, которое Александр знавал и у отца:
– Сегодня мы с тобой поедем к Ивану Ивановичу Дмитриеву. Он велел сказать, что меж шестью и семью дома.